— Ну, и память же, — удивился Павел. — Было это так точно: дедушка мой вешал хомут.
— Потом Иван пропал.
— Угнали Ивана.
— И все стихло и кончилось. Что, как ты думаешь, начнется когда-нибудь опять или так навсегда и кончилось.
— Не знаю, — сказал Павел,— как я могу знать.
Он, правда, ничего не знал и не думал об этом с тех пор, как сослали Ивана.
Вышли с проселка на большак. Далеко, как море, раскинулась эта земля, вся разделенная на мельчайшие полоски, с большими островами имений. По большаку толокет в мареве лошаденка, и голос слышится:
— Ну, толокись, толокись, бестолошная!
Когда лошаденка поравнялась, седок в черном новом картузе остановил дрожки и спрашивает:
— Милый человек, скажи, где тут бой?
— Вон, пивнушка на лугу, — ответил Павел, — видишь, там и дерутся. Пальна с Аграмачем.
— Хлестко бьются?
— Жестоко. Обедня отойдет, и примутся морды метить и ребра ломать! Смотри, смотри, вон из города валят смотрители...
Человек в новом картузе хлестнул лошаденку, и опять она толокет, а он покрикивает:
— Ну, толокись, толокись, бестолошная!
Когда Алпатов с Павлом вошли в толпу, все кругом разговаривали, городские и деревенские, знакомые и незнакомые.
— Ну, как вчера дрались?
— Вчера хорошо, но сегодня будет лучше, в Духов день . всегда лучше дерутся, чем в Троицу. Сегодня будет ужасный бой, страшное кроволитие. Поздняя отойдет, и все на луг затравлять, в полдень станут биться и бегать к реке морды мыть. Весь берег будет в крови.
— И насмерть?
— Во-на! Только редко сразу бывает, больше постепенно помирают.
— А не грех это? — спросил Алпатов.
— Какой грех! Это дело любовное, это не от сердца дерутся. Спасибо даже говорят, когда ловко ударят. Даже и на смерть свою скажет иной: благодарю.
— Неужели же и за смерть свою благодарят?
— Собственно за свою же смерть и скажет: спасибо... Ну, как же! А это у нас от сотворения Руси Пальна билась. с Аграмачем. Пальне помогают касимовские и ламские, бойцы. «Грех!» Вот что сказал! Тут греха нет никакого, ведь ежели бы камнем, а кулаком не грех, а честность. Хороший боец никогда даже в морду не бьет, всегда в душу или в ребро. У хорошего бойца кулак, что копыто, так и хрустнет. У меня самого кулаком душевную кость перебили, чуть непогода — не жилец! А винить никого не желаю, это не покор, это дело любовное, вышло — вышло, а не вышло, так дышло.
— Гамят, гамят!
Все ускорили шаг и потом, когда ударили все колокола, побежали. Кончилась обедня, и первые выбежали из церкви мальчишки в белых, красных и синих рубашках. У них началось примерное, потешное сражение.
Оба зеленых склона разделены лощиной с проточком — одна сторона от Аграмача, другая с Пальны. Чья возьмет? Кто кого выгонит из лощины?
Маленькие не бьются, а только примеряются, растравляют больших. Кто-то когда-нибудь вступится за обиженного мальчишку, а против него станет другой большой, а потом целая стена больших. Вот этого-то ждут и следят за мальчишками.
Пожилые почтенные люди приходят на место будущего сражения и чинно рассаживаются по обоим склонам. Но молодые гуляют вдоль реки. Сколько тут расфранченных девиц. Атласные кофты, бархатные, шелковые, переливчатые зонтики, шляпы, калоши, гармоньи.
Но придет время — боец и девку, и гармонью бросит.
— И этот? — спрашивает Алпатов, показывая на красивого молодого человека в мягкой шляпе, с длинными, до плеч, волосами.
— Нет, этот не бросит, этот монах.
— Нынче монахи-то размонашиваются, — рассказывает про него древний старец с пожелтевшей от времени седой бородой и длинной лозиновой веткой в руке. — Не монах, а только зовем монахом, пахать неохота, вот и пускается на всякие хитрости.
Мало-помалу монах для Алпатова стал Парисом, старец с веткой в руке Приамом. Тут сколько угодно героев. Главный боец из Пальны подымает сорокаведерную бочку, пляшет с тремя кулями, силы, говорят, в нем очень много, а настоящей развязки в бою нет. Лысый касимовский боец всем бы хорош — и сила есть, и развязка, только вот лыс, потому что ему в прошлогоднем бою всю макушку оббили. Вон и ссыльный вор в красной рубашке, юлит, будто кот. А вот еще разбогатевший мужик в английском пиджаке и в желтых американских ботинках, солидный, как председатель земской управы, но, говорят, когда разгорится бой, не выдерживает и бросается. Даже у девяностолетних стариков играет кровь, и они, бывает, не жалея седых волос, бросаются, покашливая, в битву.
Приходят женщины с грудными детьми, приходят даже больные, и все кричат «ура!», когда по дороге из города, стоя на телегах, разукрашенных березками и полевыми цветами, с гармоньями в руках показываются ламские смоляные бойцы. Все бойцы скоро смешиваются с толпой, прячутся за спинами и оттуда зорко выглядывают: нет ли и у аграмачинцев каких-нибудь богатырей?
Тень ложится от холма к холму. Все стихает.
— Боятся начинать, — говорит Приам. — Так ли бивались в старое время! Мельче народ стал, больше криком, стеной берет.
— Мельче, — говорит Алпатов. — Почему стал народ мельче?
— Свиней продавать стали. Раньше все ели сами, а теперь продают, чаевой народ пошел, мертвый.
— Год тощий, — возражает ему другой захудалый мужик, — не народ, а год.
— Затянул волынку! — сказал красавец Андрюшка.
— Нет, истинно год, — согласился с захудалым кровельщиком мастеровой человек. — Я хоть бы насчет крыш скажу: господа разорились, крыш не кроют, как тут не отощать?
— Вовсе подтощал народ, — согласились другие, — задумчивый стал, бывало, выпьет и развеселится, а теперь все чего-то ищет, все ищет.
— Уходит! — таинственно шепчет кровельщик.
Тень от Пальны закрыла весь Аграмач. Кто-то сказал:
— Если теперь взорвет, то всех сразу от мала до велика.
— А если остановят?
— Разве можно такой народ остановить?
— Если десять казаков...
— И двадцать не остановят.
Тогда кто-то сказал тихим и убежденным голосом:
— Суд остановит.
Услыхав слово «суд», городская сухая старая мещанка, лицо в кулачок, с цигаркой во рту, сиплая, стала вроде как бы причитывать:
— Суд, батюшки, суд, и такой-то суд будет великий.
— Ну, пошла, Чертова Ступа!
— Великий, Страшный суд, — продолжала Чертова Ступа, — всех зачисто перережут, всех богачей, всех купцов, всех попов, дьяконов, господ, всех без разбору.