— У меня есть дело к нотариусу, но это пустяки, главное, меня прислал к тебе Несговоров, он мне сказал, что ты наш.
У Голофеева глаза стали совершенно такие же ясные и добрые, как на картине Богданова-Бельского.
Он молча показал пальцем на дверь нотариуса и шепотом прибавил:
— После, в передней.
Когда Миша, переговорив с нотариусом, вышел через другую дверь в переднюю, Голофеев сидел на подоконнике и покуривал в ожидании.
— Ты уже связан с нами? — спросил он.
— Я взял работу: буду переводить Бебеля «Женщина и социализм».
— Да, это очень нужно таким, как я: очень хочу прочесть и не знаю немецкого. Тебе эту книгу Данилыч дал?
Алпатов схватил, что слово Данилыч, может быть, лишнее было у Голофеева и сказалось потому, что у него болела голова. Алпатов сделал вид, что не расслышал. Голофеев спохватился и спросил:
— Бебеля ты где достал?
— Какой ты чудак, Афанасий, — сказал Алпатов, — как будто не знаешь конспиративной азбуки — ведь это совсем неважно, где достал я Бебеля.
— Вижу, ты не новичок. Это правда. У меня ужасно голова болит. А где ты по-немецки научился?
— Сам научился, читал книги со словарем и привык..
— И по-французски можешь?
— Тоже научился по Туссену, самоучителю. С тех пор как меня выгнали из гимназии, я все чему-нибудь учусь, сам, как будто догоняю и не могу догнать, и все мне кажется, что я невежда.
— Вот и я тоже такой, — с живостью сказал Голофеев. — Только мне еще хуже, у меня три службы, я ночью учусь, и оттого, должно быть, постоянно голова болит.
Нотариус позвал письмоводителя. Голофеев простился... Алпатову стало, будто он себе еще брата нашел.
«И сколько их еще будет здесь, и в другой город приеду — там, и за границей, наверно, то же самое... А кто это Дани-лыч?»
Алпатов шел по улице, на которой не было никаких памятников пережитого людьми, и настоящее, такое сонное, ничем не намекало на будущее, и потому он витал, не обращая никакого внимания на жизнь возле себя. Но какие-то глаза нездешнего мира промелькнули, он их заметил и вслед за тем оглянулся... Глаза смотрели на него большие, вдумчивые на больном зеленом лице из-под козырька зеленой фуражки студента Петровской академии.
Алпатов уже не удивлялся встречам, ведь это было в городе, где он когда-то учился и где выросли его товарищи: им некуда деться, все тут. Он сразу узнал Жукова.
— Ты нездоров? — спросил он.
— У меня чахотка, — ответил Жуков, — я скоро умру.
— Тебе это кажется только.
— Нет, это верно. Я спешу кое-что сделать. Музей устраиваю. Зайдем посмотреть.
Они поднялись по лестнице и вошли в большую комнату.
Одна девушка с круглым лицом, румяная, как помидор, сидела за микроскопом. Другие разбирали гербарий, третьи насаживали жуков и бабочек на булавки. Помидорка была самая молоденькая, другие чем старше, тем суше, как будто жили и сохли от жизни.
— Это все учительницы, — сказал Жуков, — мои ученицы. Я хочу разбудить в них интерес к родине. Наш край — совершенно неизвестная страна. Новая Гвинея больше исследована, чем наш уезд. Вот мальчиком ты хотел убежать в Азию открывать забытые страны, тебе бы надо было всего несколько верст проехать на Галичью Горку, и если бы у тебя были знания, ты мог бы открыть на ней альпийскую растительность. Давай посмотрим в микроскоп.
Они подошли к румяной девушке. И она отрекомендовалась:
— Салопова.
Алпатов смотрел в микроскоп, потом гербарий, жуков, уродов в спирту, но в музее все было сухое, учительницы многие тоже уже совершенно засохли и сами годились в музей.
— Все это я натащил сюда всего за год моей ссылки: я очень спешу, сказал Жуков.
— Ты выслан вместе с Несговоровым? — спросил Алпатов.
— Пришлось вместе, но мы по разным делам, он — марксист.
Миша догадался: «Значит, это народники».
— А ты читал Бельтова? — спросил Алпатов.
— Злая книга, — ответил Жуков, — и ужасна своими заблуждениями в оценке личного. Творческая личность стоит не только в основе истории, но и у животных, и у растений, нет ни одного листа на дереве, чтобы складывался с другим. Надо быть только очень внимательным, чтобы разглядеть это творчество. В школе нас не учили этому родственному вниманию, и вот отчего являются такие дале-кие планы: открывать какую-то забытую страну. Она тут, возле нас, но, чтобы видеть ее, надо уметь везде и всюду выделять творческую личность. А Бельтов эту личность стирает, как пыльцу с бабочкина крыла, и устанавливает какой-то безличный, бескрылый закон.
Алпатов, услыхав о родственном внимании, вспомнил в себе, что порывы радости и любви всегда у него бывали при внимательном разглядывании чего-нибудь, и готов был отдаться словам Жукова, но поперек этому стала какая-то старинная обида, боль, злость. И когда Жуков вдруг напал на Бельтова, ему захотелось бороться.
— По-моему, — сказал он, — с этой теорией творческой личности можно себе историю представить, как угодно и как у Иловайского: борьба добрых и злых индивидуальностей. Теория субъективистов совершенно несостоятельна.
Услыхав эти слова, Салопова оторвалась от микроскопа и с вызовом сказала:
— Значит, вы марксист?
— А что же из этого, если и марксист, — ответил Алпатов, — я ищу закона в истории, а не борьбы духов, понимаете: за-ко-на.
Миша говорил и дивился себе, как будто он спускал с крючка в себе самом совершенно нового человека, и тот говорил отдельным голосом.
Одна учительница, длинная, сухая, с бородавкой на щеке, глаза мутные, навыкате, вдруг бросила разглядывать на стене диаграмму, быстро подошла к Алпатову и представилась:
— Экземплярова. Вы ищете социологического закона? — сказала она спокойно и наставительно, как старшая. — А разве формула прогресса и роли личности в нем недостаточно вам говорят о законе? Вы ведь, конечно, знаете социологическую формулу Михайловского?
Миша не имел понятия о формуле Михайловского, но тому его новому, боевому человеку невозможно было сказать «не знаю» и отдаться в руки врагов. Он ответил на счастье:
— В этой формуле слишком много места отведено личности и очень мало закону. Мы не можем противопоставить себя силе экономической необходимости.
— Значит, по-вашему, нам остается только сидеть сложа руки?
— Нет, — сказал в Мише новый человек, — история, как беременная женщина, несет в себе новую жизнь, мы призваны облегчить эти роды, мы акушеры.
Салопова вспыхнула, стала совсем похожа на помидорку и ответила:
— Вы пятиалтынные, а не акушеры, вас чеканят по одной форме, и все вы говорите одними словами, по Марксу.