Вышел в зал и дальше к своей камере. Кузьмич стоял у него на окне. Весело подмигнув Алпатову, старик прошептал на ходу:
— Фомка-то улетел!
— Слава богу, — ответил Алпатов. И бросился к окну.
Далеко мелким бисером, расстроив свой деловой треугольник, кружились на месте журавли, присоединяя нового товарища, и какой из них Фомка, было невозможно понять.
У раскрытых ворот тюремного замка стояли оба часовых и тоже глядели, как будто счастливые.
Как только журавли скрылись из глаз, сразу почему-то легко явился ответ, который раньше столько дней не поддавался решению. То было еще весной света, она сказала, разделяя слога: «за гра-ни-цей». Вопрос был: почему они должны увидеться за границей, а не здесь? Весна света прошла, теперь бушевала вода. И, верно, потому, что на расстоянии стало видней, ответ теперь явился такой ясный: «Тебя выпустят после Пасхи, она же раньше уедет, и ты ее догоняй».
НА ВОЛЮ
С полей вода хлынула сразу, реки пошли, началось наводнение, дуб затопило до самой кроны и выше. Проходящие льды много унесли неподатливых дубовых ветвей. Но одну льдину дуб удержал, и она осталась висеть на дубовых ветвях, как на могучих руках.
Много лет много льдин проходило, а вот случилось, самая большая, небывалая вода захватила ветви высокого дуба, и льдина повисла. Крепко будет держать ее дуб: ведь такое в жизни случается раз. Будет изнывать в лучах солнца холодная льдина, а когда начнется движение сока в дубу, в самое желанное время она вдруг скользнет в реку и станет просто водой.
С утра до вечера теперь смотрит Алпатов, как изнывает льдина на солнце, как многие золотые капли падают прямо на землю, но все множество их стекает с малых ветвей на большие, с больших потоком бегут кругом по стволу и льются на землю. Весь огромный ствол дуба золотым солнечным днем сверкает, как серебро.
Началась не слышная в тюрьме песня воды.
Но у Алпатова в душе еще от весны света осталась своя музыка. Ничего, что лицо ее было закрыто темной вуалью, что явилась она за двумя железными решетками. Он слышал голос, и навсегда будет помнить, как под эту музыку танцевали в лучах солнца многоцветные летающие кристаллы мороза.
Странно было думать, что если встретиться с ней на улице, то не узнать лица. Но музыкальная мелодия чудесней лица.
Где-то в большом городе осенью в холодном тумане многие люди, как рыбы, плывут. У всех серые лица и рыбьи глаза. Но вот в этой мутной, неразличимой толпе где-то рожок проиграл, и кажется, это сестра вызывает на помощь из мертвой толпы своего родного, милого брата. А разве, если тот голос позовет его в мутной воде, разве он не узнает, и не все ли равно, какое будет лицо, ему только голос и нужен. Лицо само сделается таким, как велит голос. Он узнает лицо непременно по голосу.
Что за счастье, казалось вначале, отсчитывать проходящие дни до после-Пасхи. Но скоро стало, что лучше бы не знать, когда выпустят. Если не знать, то время, набегая из неизвестного будущего, очень скоро переползает через сегодня и пропадает. Но если ждать впереди намеченный день, то время начинает ползти от того самого желанного дня через каждый день, как через сегодня, чем ближе, тем труднее. Конца бы и не было ожиданию и человек бы остановился в своем уме, если бы там где-то, за форточкой, ничего не случалось и не помогало забыть о себе.
Желтые цветы показались.
Сверкающая льдина скользнула по дубу и скрылась в реке.
Прошел жаркий день, позеленели березки, а дуб все стоял и не понимал, что такое случилось, как быть ему неодетому среди весны зеленых покровов и всяких цветов. После великих дней, проходящих, как девушки в хороводе, вдруг похолодело, замерло, перестали пахнуть цветы. Это значило, что наконец-то старый дуб стал в себя приходить и зеленеть. Недолго было прохладно... Теплой ночью даже в тюрьму через форточку ветер нагнал аромат, смолистый аромат березы и тополя. В полночь грянул звон.
В день Пасхи утром к овсянке прибавили коровьего масла, в обед дали щи с мясом и уголовным разрешили весь день звонить в церкви. А на другой день подкрался неслышными шагами ужасный вопрос: что это значит после-Пасхи? Первый день прошел, а второй не значит ли уже после-Пасхи? Нет, надо пропустить всю пасхальную неделю. Прошла и неделя, как обратному путешественнику, все растерявшему, прошел весь ледяной океан до лунеющего мыса какой-то земли. Но лунеющий мыс желанной земли бывает началом огромной пустыни, на которой не растет даже мох. Так и время после-Пасхи не имело предела. Все потерялось в новой безбрежности, но время без перегородок стало опять пробегать, как поток.
И это утро пришло обыкновенно, с шарканьем туфель и с глиняным горшком горячей воды. Алпатов насыпал в горшок щепотку чая. Дождался настоя, сел за столик. И в этот неурочный час вдруг дверь открывается, и помощник начальника велит:
— Соберите свои вещи.
Алпатов велел себе думать: куда-то переводят, в другую тюрьму или крепость.
Он завязывает все в одеяло большим узлом, одевается, взваливает узел на плечи, выходит в зал.
— На волю! — сказали, увидев его с узлом, два подметавших пол уголовных.
И дальше, в другой кучке работавших арестантов, сказали тоже:
— На волю!
И на верхней площадке лестницы, и на средней, внизу и везде, где только ни встречались люди, слышалось:
— На волю!
Ни зависти, как при счастливых выигрышах и всяких удачах, ни обманчивого восторга толпы при шествии триумфатора не было в этих словах; тут было самое лучшее, чего может желать человек: теплое, радостное сочувствие. Это пленило Алпатова и заставило бросить сомнения.
В конторе жандармский ротмистр с большими рыжими прокуренными усами спокойно готовит бумагу, что-то читает Алпатову, велит выбрать ему город на три года, любой, кроме столичных и университетских.
— Я хотел бы учиться, — ответил Алпатов. Жандарм улыбнулся. И Алпатов в этой улыбке понял, что мундир и аксельбанты жандарма висели как бы не на теле, а на вешалке, что человек этот служит и делает не сам, ему все это велят, а сам он многосемейный и очень добрый.
— А если поехать за границу, — спросил Алпатов, — это можно?
Добрый человек ответил:
— Можно-то можно, да трудно будет возвращаться.
— Ничего, — сказал Алпатов, — вернусь как-нибудь.
— Конечно, вернетесь, — ответил добрый человек. И протянул ему лист.
Алпатов подписал: «Обязуюсь выехать через неделю за границу».
После того к другому столу позвал его начальник тюрьмы, тот самый, кто кричал ему: «Руки по швам». И начальник тоже преобразился, как и жандарм; это не был признанный всеми политическими изувер, а честнейший служака, какие выходят только из латышей. Вот он даже теперь, когда Алпатову уже только бы поскорее уйти из тюрьмы, все-таки в строгом порядке разложил на столе все отобранные у него вещи, берет опись их, дает копию Алпатову. Добрый человек читает: