Звон часов разбудил Маму. Она открыла глаза, посмотрела на Найэла и улыбнулась.
– Привет, – сказала она.
– Привет, – ответил он.
– Сидя там, ты похож на маленькую сторожевую собачку, – сказала она.
Она подняла руки, поправила волосы и слегка распустила шифоновый шарф. Затем протянула руку за сумочкой, лежавшей на столике рядом с шезлонгом, вынула зеркальце и пудреницу и стала пудрить нос. Кусочек пуха от пуховки остался на подбородке, но она его не заметила.
– Боже, как я устала, – сказала она.
– Может быть, ты еще поспишь? – спросил Найэл. – Прогулка подождет. Мы можем пойти погулять в другой день.
– Нет, – сказала она. – Я хотела бы прогуляться. Прогулка пойдет мне на пользу.
Она протянула руку, чтобы он помог ей подняться с шезлонга. Он взял ее и потянул Маму вверх, впервые в жизни почувствовав себя старше, словно он был взрослым, словно он был мужчиной, как Папа.
– Мы пойдем вдоль скал, – сказала Мама. – И будем собирать дикие цветы.
– Тебе принести жакет? – спросил Найэл. – Или сумку?
– Мне ничего не надо. Хватит шарфа, – сказала она и обернула шарф вокруг головы и шеи, как всегда в ветреную погоду. Они вышли из дома и направились к скалам. Начался прилив, море прибывало, вскипая пеной и разбиваясь о скалы. Кроме них, на скалах никого не было. Найэл был рад этому. Иногда во время прогулок им встречались англичане, остановившиеся в отеле, они непременно оборачивались и, подталкивая друг друга локтями, во все глаза смотрели на них.
«Это она… Посмотри скорее, пока она тебя не видит», – долетало до Найэла, а Мама проходила мимо, делая вид, что не слышит. С Папой все обстояло иначе, он был легкой добычей. Стоило ему услышать, что кто-то произносит: «Делейни», как он поднимал голову и улыбался, после чего его окружали с просьбами дать автограф. Но сегодня вокруг ни души, очень жарко и тихо.
Они еще не ушли далеко от дома, когда Мама сказала:
– Бесполезно. Мне придется сесть. А ты иди. Не обращай на меня внимания.
Она была бледна и выглядела усталой. Она села в небольшом углублении в скале, поросшем травой.
– Я останусь с тобой, – сказал Найэл. – Так будет лучше.
Некоторое время она молчала, глядя поверх моря на маленькие острова, за которыми стоял маяк.
– Я не совсем здорова, – сказала она. – Мне уже давно не по себе. Постоянно чувствую какую-то странную боль.
Найэл не знал, что сказать. Он не выпускал ее руку.
– Вот почему я так много лежу и отдыхаю, – сказала она. – И головная боль здесь вовсе ни при чем.
Прилетела стрекоза и села ей на колено. Найэл смахнул ее.
– Почему Папа не посылает за доктором? – спросил он.
– Папа не знает, – сказала она. – Я ему не говорила.
Как странно, подумал Найэл. Ему всегда казалось, что Папа знает все.
– Видишь ли, я знаю, что это такое, – сказала она. – Что-то не в порядке внутри. Боль именно такого рода. Если бы я сказала Папе, он заставил бы меня обратиться к врачу, а врач сказал бы, что мне нужна операция.
– Но после нее ты почувствовала бы себя лучше. Боль бы прошла.
– Возможно, – сказала она. – Не знаю. Я знаю одно: после операции я больше не буду танцевать.
Не будет танцевать. Он не мог представить себе театр без Мамы. Не мог вообразить, как Папа каждый вечер выходит на сцену и поет свои песни, а Мамы нет рядом, за кулисами. Как же так?! Ведь она была душой спектакля, его средоточием, источником вдохновения. Иногда Папа не мог петь из-за ларингита или простуды. Голос – вещь ненадежная. Мама никогда не отменяла спектакля. Никогда не подводила. Папа болен, значит ей надо немного изменить программу, поменять местами танцы. Публика все равно приходила, и ее было не меньше. Конечно, они любили Папу; любили его как человека, любили его песни, но в театр приходили прежде всего для того, чтобы увидеть Маму.
– Больше не будешь танцевать? – спросил Найэл. – Но что же тогда будет? Что будут делать зрители?
– Ничего не будет, – сказала она. – Видишь ли, театр – забавная вещь. У публики память короткая.
Не выпуская Маминой руки, Найэл осторожно поворачивал в разные стороны кольцо с голубым камнем, и ему казалось, что тем самым он каким-то странным образом утешает и успокаивает ее.
– Это я, – сказала она. – Это вся моя жизнь. Ничего другого для меня не существует. Никогда не существовало.
– Я знаю, – сказал он. – Я понимаю.
Он знал, что она говорит о своих танцах, о своем искусстве и старается объяснить ему, что именно в нем причина и источник того, почему она так сильно отличается от других женщин, от других матерей. Именно поэтому в прошлом она так часто бывала холодной, сердитой, неласковой. Нет, никогда не была она холодной, сердитой, неласковой. Он вовсе не это имел в виду. Просто, когда он был маленьким, он слишком многого ожидал, слишком на многое надеялся, и надежды его никогда не сбывались. Теперь он повзрослел, теперь он понял.
– Женщина странно устроена, – сказала она. – Где-то глубоко в ней спрятано то, что невозможно объяснить. Врачи думают, что все знают, но они ошибаются. Это то, что дает жизнь – будь то танец, любовь или дети, – как творческая сила в мужчине. Но у мужчин она остается навсегда. Ее нельзя уничтожить. У нас все иначе. Нас она посещает ненадолго, а потом уходит. Вспыхнет и умрет, и ничего с этим не поделаешь. Остается только смотреть, как она уходит. И, уходя, ничего после себя не оставляет. Совсем ничего.
Найэл по-прежнему крутил и поворачивал ее кольцо. Голубой камень сверкал и искрился на солнце. Найэл не знал, что сказать ей.
– Для большинства женщин это не имеет значения, – сказала Мама, – а для меня имеет.
Последние рыбачьи лодки вошли в гавань, и впервые за весь день на берег повеяло прохладным дыханьем легкого морского бриза. С приливом направление ветра переменилось. Бриз играл с Маминым шифоновым шарфом, развевая его над ее плечами. Ерошил волосы Найэла.
– Мужчины не понимают, – сказала она, – во всяком случае, такие как Папа. Они ласковы, внимательны, укрывают вам ноги пледом, приносят разные мелочи, когда их попросят, но они озадачены и считают, что женщина капризничает. У них свое мужество, своя жизненная сила, и у них нет ответа.
– У Папы не очень много мужества, – сказал Найэл. – Когда он делает себе больно, то поднимает страшный шум. Если он хоть немножко порежется, то идет к Труде за пластырем.
– Это не то, – сказала она. – Я имела в виду другое мужество. – Она улыбнулась и погладила его по коленке. – Я наговорила массу вздора, правда?
– Нет, – сказал Найэл. – Нет.
Он боялся, что она замолчит или скажет, что пора идти, что надо идти и найти остальных.
– Я люблю, когда ты со мной разговариваешь, – сказал он. – Очень люблю.