Все в течение свадьбы потеряли степенный облик. Разрозненно люди выходили покурить, а возвращались уже вместе. Так были втянуты в общую пьянку и тамада, и видеооператор, и живая музыка. Два разнополых подростка любезничали друг с другом в уголке ресторанного зала, их влюбленность была прекрасна тем, что могла остаться только влюбленностью, а большего им и не нужно было. В первый день свадьбы, когда жениху с невестой ни пить, ни есть не полагалось по какой-то традиции, в которую Лена решила не вмешиваться, происходящее виделось ей безобразием и пошлостью. Люди, с энтузиазмом кричавшие «Горько!», казалось, сами были готовы начать целоваться с первым попавшимся за столом.
Следующий день оказался повеселее. Лена не заметила, как уже курила в компании гостей, а потом решилась спеть «Where The Wild Roses Grow», неизвестно как и откуда втравившуюся в память, тут же, как нельзя кстати, пришлась сестра с мальчиком на шее, потому что она своим низким голосом вполне себе могла исполнить партию Ника Кейва. Музыканты слабали «Звездочка моя ясная» с таким особенным похмельным надрывом, что Лена, всегда считавшая эту песню чересчур слащавой, ощутила подкатывающие слезы на «а-а-а-а-а улететь!».
Владимир на свадьбе не поддался веселью, только поглядывал на родителей с улыбкой, которая, видно, должна была означать: «Ну что? Добились, чего хотели? Поздравляю». Эта скромность объяснялась отчасти тем, что среди гостей был и начальник его, и пара подчиненных, Владимир берег лицо, но все же Лене было слегка обидно, что она обошла супруга в кураже. Лена мысленно называла «куражом» вот этот свой караоке-номер и курение, тогда как могла быть скромнее в определениях, ведь свадьба полнилась событиями и покуражистее, как то: потеря видеооператора, который выбрел из ресторана за сигаретами, потому что курил какие-то особенные, заблудился, попал на юбилей магазина парфюмерии, не заметил разницы и пару часов снимал чужой праздник; незаметно напившаяся до хулиганского состояния тринадцатилетняя родственница Владимира, временно оттеснившая музыкантов песнями собственного сочинения и исполнения, которые пришлось терпеливо слушать, хотя девочка порой фальшивила так, что Лене хотелось вырвать собственное сердце из груди (но при этом девчушка так хорошо смотрелась в коротком платье, с гитарой на шее, с накрашенными, обгрызенными ногтями, что Лена пожелала себе, что если у нее будет ребенок, то пускай получится такая вот дочь); была и супружеская пара еще каких-то Кёнигов, не устававшая танцевать оба дня так хорошо, что остальные, было видно, танцуя в их присутствии, ощущали неловкость.
Сестру Лена потом спросила: как так? Где была сестрина строгость, даже чопорность, куда она спрятала ее в эти дни? Сестра ответила: «А я людей люблю, в отличие от тебя. Почему никто не стесняется своих свадеб: ни немцы, ни японцы, ни кто бы то ни было, а я должна? Вот эти замечательные люди: то, как они одеваются, как себя ведут, именно это создает определенный образ, неповторимый, который формируют не художники, не писатели, не режиссеры, а все мы – живем вот так вот и формируем. Это удивительно. Как усредненный европейский образ с пиджачком, с галстучком, растрясается в процессе алкоголизации до аутентичного. Причем так с любым весельем, с представителем любого народа. А если бы ты хотя бы раз с корейцами накатила, тебе “Особенности национальной охоты” казались бы просто бледной тенью того, что на самом деле бывает под мухой».
В школе, зная о свадьбе, обреченно стали ждать Лениной беременности. «Не сказать, что я недовольна, – обронила однажды директриса. – Но все равно чувствуешь, что теряешь человека на три года, а то и навсегда, когда вот это вот получается. У меня ведь некоторое чувство собственника имеется, глупо отрицать, и его в такие моменты коробит. Но я, конечно, понимаю, что жизнь – это не только школа. У самой двое. И сама тоже вот когда-то пришла сюда работать. И рада – и не рада. Ты, Лена, хорошо уже себя показала, кто на твое место придет – неизвестно, чтобы и с детьми конфликтов не было, чтобы и среди нас все спокойно. Иногда хорошо, когда у человека есть что-то, кроме работы, есть куда податься после рабочего дня и проверки домашних заданий. Я вот бегаю, но и то не всегда весь стресс выбегиваю. А у тебя даже не знаю что. У тебя такой характер, что кажется, будто после каждого дня у тебя есть в запасе еще один день, а кроме этого Екатеринбурга у тебя имеется еще один Екатеринбург, в котором ты и живешь. Это, конечно, удивительно». «Спасибо», – только и могла сказать Лена.
Подростковую дурость свою Владимир скрывал и все девять месяцев Лениной беременности. Наоборот даже, проявил удивительную заботу: его увлекло, что у них появятся близнецы; даже не показал, что огорчился, или вовсе не огорчился, когда сказали, что это будут девочки. Хотя узнав про положительный тест, всячески примеривал на будущего ребенка мужские имена, а тогда уже поперла мода на посконные, некие от сохи или из пьес про купечество. Владимир доставал Лену, что, пока она в роддоме, он сбегает в загс и назовет сына Поликарпом. «Будем звать его Полинькой», – пояснял он. «Довыделывался», – самокритично сказал Владимир на УЗИ, чем на долю секунды опередил саркастическое высказывание Лены.
Не в пример лучше некоторых мужей показал себя Владимир и когда Лена, будто репетируя будущие роды, лежала на сохранении. Он словно участвовал в негласном соревновании «Появляйся чаще всех, приноси больше всех продуктов», и все время выигрывал. В больничной палате, кроме Лены, было еще пятеро беременных, не все были рады тому, что у нее имеется такой прилипчивый в своей заботе муж. Одна из женщин, вредная или сама по себе, или по причине беременности, не без сарказма интересовалась, почему этот щедрый мужчина не положил Лену в отдельную палату. А в отдельной палате Лена не оказалась, потому что сама этого не захотела.
Лена и сама не понимала, почему ее потянуло к людям. Часть ее интеллекта будто исчезла за ненадобностью, и произошло это не постепенно: просто однажды утром Лена обнаружила, что ее мышление погрузилось в некий туман, и в этот туман ушли, как посуда от Федоры, с двадцать или тридцать единиц ее IQ. На смену этому появился страх, что одна из девочек родится мертвой, либо что сама Лена не переживет роды, а Владимир останется вдовцом и будет неизвестно как мыкаться с двумя сиротками. С этой пустотой в голове и страхами Лена не могла оставаться одна.
Ни о каких стишках в таком состоянии не могло быть и речи, а первые месяцы беременности Лена боялась именно того, что может сорваться на сигареты или стихосложение. Сигареты достаточно было не покупать, это понятно. Бодрствуя, Лена тоже могла переупрямить свое желание ширнуться: неожиданно появившееся у нее чувство ответственности пересиливало баловство со словами, которые кружили в голове, чем-то похожие на акул возле тонущего корабля, ожидая, когда Лена ослабнет и уснет. Некая часть Лены знала, что сон – это сон, поэтому именно во сне Лена с облегчением закуривала, но даже там не позволяла себе стишков; не боялась она, если во сне появлялся Снаруж и говорил: «Смотри, что у меня получилось». Даже во сне Снаруж совершенно не умел писать, рассказывал одну длинную бессмысленную строку, так что начало ее терялось, терялся и сам Снаруж, потому что сон переносился в какое-нибудь другое место. А вот стоило только появиться Михаилу Никитычу – Лена с силой, с напряжением мышц шеи выдавливала себя, будто сквозь пластилин к бодрствованию.