Позже Лена придумала красивую теорию, что стихотворная речь, которую она временно забросила, считала так же; что, когда Лена окунулась в нее, выбора уже не было, оставалось только ждать, когда речь приведет ее к нужному человеку, чтобы появиться в ее жизни снова; что речь, раз уж она и делает людей людьми, то и всецело властвует над ними – устраивает необыкновенные встречи, рифмует чем-то похожих людей друг с другом, заставляет их делать необыкновенные поступки, чем-то похожие на стихотворный приход; что каждый носит в себе это. Лена понимала, что это просто отговорка, потому что отдельные строчки стали появляться, накапливаться с того времени, как она слегка отошла от родов и первых месяцев родительства (от последнего она не столько отошла, сколько привыкла к тому, что уже является матерью, хотя, казалось бы, вот только что играла куклами, изображая семью, в общих чертах помнила, как она это делала, а тут уже родила детей, и они уже пошли, они уже сами, как могли, укутывали кукол в пеленки, и эта разница между ребенком-Леной и Леной взрослой, имеющей собственных детей, умещался для нее в короткий промежуток времени, вроде доли секунды, за которую всполох фотовспышки успевает окатить белизной фотографируемый класс).
Сидя на скамейке в парке за ДК «Эльмаш» либо добираясь до книжных магазинов в центре, а потом занимая край лавочки где-нибудь на остановке возле театра Драмы или всунутого меж трамвайных путей бульвара на Ленина, она пыталась отвлечь себя чтением, тогда как стишки спокойно накапливались разрозненными строками. В этом не было отчаянной борьбы, как при беременности.
Они копились себе спокойно, знали, что Лена сорвется, а потом объяснит себе, что не могла не сорваться, ведь курить оттого, что Владимир ее бросил, она не начала, а значит, нужно было успокаивать себя каким-то другим образом – заводить же себе кого-то она не желала, постоянно утихомиривать себя алкоголем тоже было не по ней. Кроме того, деньги из тех, что накопились у нее еще в Тагиле, заканчивались, тратя же алименты, пускай даже только на еду и на детей, она чувствовала, что тратит подачку от человека, который знал, что, уходя, может откупиться этими деньгами, что эти деньги дают некое успокоение его совести, если она у него, конечно, была.
Лена подрабатывала шитьем, благо, швейную машинку перевезла из Тагила, а магазин тканей находился буквально в нескольких остановках от ее дома, так что, будучи еще одинокой, она баловалась с выкройками из журналов. Она обожала стук механизма, под который два куска ткани быстро срастались между собой по одному краю, да и в вычерчивании выкройки на материале, вырезании его было что-то от детских безобидных развлечений, что-то успокаивающее. Но заказов было немного, все они в основном приходили через свекровь, через ее знакомых, которым Лену рекомендовали: по соседству было два рынка, не говоря уже о торговле вещами на трамвайном кольце – там можно было найти все что угодно, от трусов до свадебных нарядов. Больше Лене приходилось подгонять уже готовую вещь под нестандартную фигуру, укорачивать, удлинять. За все время этой подработки сшила Лена всего два платья, один костюм для очень толстого молодого человека, который собирался ходить в нем на работу, а еще, первый раз в жизни, сшила пальто для покладистой клиентки, которой и хотелось-то вещь нужного ей цвета, с обширными карманами. «Но нигде такого, чтобы и цвет был такой, как я хотела, и карманы – нет», – призналась клиентка, у которой было необычное имя – Нюра. Женщина – ровесница Лены, была миниатюрна, худощава, при разговоре всегда смотрела куда-то вниз или в сторону и слегка улыбалась чему-то своему. Оказалось, что клиентка собирается носить пальто даже зимой. «Оно холодное для зимы», – предупредила Лена. «Это ничего», – ответила Нюра таким спокойным голосом, что Лена почувствовала в ее словах просьбу не лезть не в свое дело, но не обиделась, а ощутила мимолетный страх, будто находилась наедине с абсолютно сумасшедшим, неконтролирующим себя человеком, который был готов сорваться с катушек от малейшего потрясения. «Она аутистка какая-то, или что?», – спросила Лена потом у свекрови. «Нет, тебе просто после Вовы и твоей сестрички все тихими кажутся», – объяснила мать Владимира. Вполне возможно, что свекровь была права, но Лена все равно ощутила тоску по тем временам, когда могла зарабатывать, пересекаясь только с Михаилом Никитовичем или со Снаружем, которые не были, конечно, образцами адекватности, но безумие их не было тихим безумием, а походило, скорее, на сильное увлечение, и не только стишками, а отчасти и Леной тоже.
В то время, когда Лена ставилась, если стишки не получались, она могла наблюдать свое застывшее лицо в зеркале: эту непередаваемую для чуждых стишкам людей тоску отчаяния, похожую на отпечаток нисходящего скалама, но притом чуть более живую, слегка раздраженную как бы начинающейся мигренью. Такое же лицо она заприметила в скверике возле Дворца молодежи, куда легко было добраться на седьмом трамвае и уехать на нем же обратно.
* * *
Был теплый сентябрьский день, да еще и солнечный, трава была пострижена, но вовсю пока зеленела, люди были веселее и живее, чем летом в жару. Понавысыпало отовсюду на дорожки школьников и студентов, и они добавляли звенящего дрожания в ясный осенний воздух, когда смеялись и говорили между собой. Что-то веселое было даже в том, как били в землю колёса трамвая, когда наступали на стык рельсов, как трамваи лихо разворачивались после остановки или въезжая на нее, предупреждающе бренча сигналом, похожим на школьный звонок, как бросали солнечный блик на пешеходов поочередно из каждого своего окна. В центре всего этого веселья, но как бы в сторонке, сидел персонаж с банкой пива в руке и, кажется, пытался унять алкоголизацией совсем другую жажду. Непонятно, как остальные не замечали того, что он страдает, – Лене он бросился в глаза сразу же, она села чуть поодаль, поглядывая на него, сначала надеясь, что он допьет пиво и уедет. Это был мужчина лет на десять старше Лены, одновременно похожий и на Козьму Пруткова, и на его персонажа из стихотворения «Когда в толпе ты встретишь человека», было в нем что-то от фавна с его крючковатым носом, пегой острой бородкой, крупными кудрями на тех местах головы, где не было залысин. Притом что мужчина был мелковат даже по сравнению с не очень крупной Леной, производил он впечатление некой руины. Неудобство отходняка от стишков у него находилось в той стадии, когда он мог только смотреть в одну точку, что мужчина и делал, не замечая внимания к себе. Лена два раза прошла мимо него: туда и обратно, разглядывая бедолагу внимательнее. Костюм, ботинки, куртка, галстук – все сидело на нем несколько кривовато вследствие легкого опьянения, но выглядело достаточно прилично, могло оказаться, что деньги на дозу у него были при себе.
Она не знала, как начать разговор: до этого обо всем договаривались Михаил Никитович и Снаруж, а они забыли поделиться тем, как находили клиентов. Не придумав ничего умнее, она подсела к нему на скамейку и тихо спросила: «Болеете?» Он услышал ее, но не отвечал, только лицо его стало еще мрачнее. «А ты с какой целью интересуешься?» – спросил он, даже не глядя на Лену. «Деньги есть?» – прямо спросила Лена. Лицо его несколько закаменело, он медленно и неторопливо развернулся к Лене, затем некоторое время смотрел на нее, прежде чем сказать не особо дипломатично: «Надеюсь, ты мне предлагаешь то, что я думаю, а не себя. Ну, то есть, я не против совсем, – поправился он, – только не сейчас, не в этом состоянии, знаешь. Мне сейчас не до отжиманий». «Каких отжиманий, ты и онанируешь-то, наверно, с одышкой», – подумала Лена и сама не заметила, как произнесла это вслух. Лицо клиента стало еще более мрачным. «Вообще, кризис, да, – признался он. – Причем во всем сразу. Нет какого-то огонька». Как только он сказал это, Лена ощутила, как стишок положил руку ей на плечо, почти полностью готовый за вычетом нескольких деталей, которые можно было дорисовать уже в процессе. «Блокнот, ручка есть?» – спросила она. Мужчина недоверчиво хмыкнул и достал из нагрудного кармана драный блокнотик, большей частью исписанный, и сразу две шариковые ручки из прозрачного пластика, обе новые, будто купленные недавно.