Блондин пробормотал полуразборчивую фразу – из-за стекла Павла расслышала только слово «инструкция». Водитель уже выдвигал трясущимися пальцами антенну маленького телефона:
– Алло? «Скорая»?..
Павла до боли сцепила пальцы.
– Как же это, – повторил коренастый, выражение детской растерянности очень не шло его мужественному жесткому лицу. – Как же мы можем…
– «Скорая» будет через десять минут! – выкрикнул водитель.
– Десять минут, – медленно повторил коренастый. И обернулся к блондину:
– Выходи. Инструкция… Так я же в машине. Выходи.
Блондин помедлил. Потом щелкнула, раскрываясь, дверь; звук почему-то показался Павле слишком громким. Хлестнул по нервам.
Что-то было неправильно.
Минуту назад она пережила приступ страха и приступ стыда – а теперь страх вернулся снова, и стыд явился заранее, авансом. Как она выглядит в глазах этих людей? Вечно трясущейся за свою шкуру курицей?!
Блондин уже шел к перевернутой машине. Все быстрее шел, бежал…
Павла закусила губу.
В чем неправильность происходящего, в чем?!
Почему ей вспоминается Кович со своим любимым словом «инсценировка»? Почему вместо боли за несчастную женщину под машиной ее мучит страх, и муторное ожидание, предчувствие… чего?
И что же ей, Павле, делать? Умолять этих людей бросить умирающую под перевернутой машиной и ехать дальше. Чтобы довезти ее, Павлу, в целости и сохранности?!
– А…
Она открыла рот, тщетно пытаясь облечь свое предчувствие в слова. Коренастый удивленно к ней обернулся:
– Что?
Павла поперхнулась:
– Подожди…те… надо…
Слова ее потонули в странном свистящем звуке.
И сразу последовал хлопок – будто бросили камень, и он шлепнулся на опустевшее сидение рядом с водителем, неуместная шалость…
А из пальцев водителя уже валился телефон, а на сидении рядом вертелась, разбрызгивая белые струи газа, какая-то непонятная черная вертушка, газ пахнул скверно, водитель закатил глаза…
– Наза-ад!..
Павла успела увидеть, как отшатывается блондин, будто обнаружив за перевернутой машиной живого саага в засаде.
Как заднее непробиваемое стекло вдруг проваливается вовнутрь, осколки красиво застревают в складках шторы.
Как коренастый сопровождающий выхватывает из ножен…
Что вы на это скажете, режиссер Кович?
Это была ее последняя мысль, потому что белый вонючий газ сковал ее мысли и чувства, высушил горло и бросил в беспамятство.
Все.
* * *
Осознание этих его слов пришло к Раману много позже. Поздней ночью, когда она в одних трусах сидел за письменным столом посреди своей огромной захламленной квартиры. Когда на когда-то белом, а теперь исчерканном листке бумаги разворачивался и жил его любимый и ненавидимый, его нерожденный спектакль. Когда он странным образом совместил в своем сознании реальный мир и мир-на-сцене, и общим фрагментом обоих миров сделалась вдруг Пещера…
«Вы пробовали смотреть на мир Пещеры человеческими глазами?»
«…только этим и занимаюсь.»
«Вы смотрите снаружи…»
Раман встал. Качнулась настольная лампа, чуть не упала; Раман выбрел из желтого освещенного круга, ушел в темноту, присел на диван.
Значит, Тритан Тодин смотрит на Пещеру человеческими глазами – изнутри?..
КТО смотрит на Пещеру человеческими глазами?!
Вот ты кто.
Вот ты и проговорился.
А может быть, не проговорился? Просто мягко дал понять?..
Егерь.
Раман никогда не задумывался о том, кем может быть егерь в дневной жизни. Да кем угодно может быть, хоть Тританом Тодином, теперь, по крайней мере, делается понятнее его скрытая власть… Раман не боится никого и ничего, ни днем, ни в Пещере, никого, кроме егерей…
Он видел егеря дважды – тогда, в далекой юности, и теперь, всего несколько недель назад, и странно, что это совпало с его решением ставить Скроя…
Он сидел в одних трусах, голенький перед лицом наступающей ночи, и чувствовал себя совершенно беззащитным.
Слабым и испуганным, как никогда.
* * *
Первым ее чувством было раздражение. Почему ей бесконечно и безнаказанно впрыскивают какую-то гадость, вкалывают какую-то гадость, заставляют дышать отвратительной дрянью?! Сколько можно играть в кино, с ловушками и западнями, с дурманящим газом в вертящемся баллончике?! Она пожалуется Ковичу, и тот раздует такой скандал, что мало не покажется…
Она лежала на мягком. Более того – она лежала в кресле; более того – это опять-таки было кресло в машине, рядом с сидением водителя, и навстречу тянулась какая-то дорога, и в первый момент Павле показалось, что стекла опять затемнены – но почти сразу же выяснилось, что попросту сгустились сумерки. Ночь.
Она с трудом повернула голову.
Водитель тяжело дышал. Водитель выглядел хуже некуда – бледный, с кровоподтеком на пол-лица. Павла сразу поняла, что это НЕ ТОТ водитель. Не тот, что сидел за рулем неприметной беленькой машины, в которой ехать всего-то семьдесят две минуты…
Ничего себе семьдесят две. Уже ночь давно, и машина – Павла только сейчас поняла – другая. Спортивная, на таких, кажется, проходят гонки по пустыне…
– Очнулись? – хрипло спросил водитель.
Павла не стала подтверждать. Ей не было страшно – скорее противно. Неприятно быть пешкой, мячиком в чужой игре.
– Сидите тихо…
Павла не собиралась шуметь. Ну их всех к черту.
Замигал огонек на панели, буднично затрезвонил телефон; Павла поморщилась, звук буравчиком ввинтился ей в череп – и не в уши, что было бы естественно, а почему-то в глаза. Водитель нервно дернулся, схватил трубку:
– Здесь…
Павла зажмурилась. Ей вдруг захотелось есть. Мгновенно и сильно, до одури.
– Нет, – сказал в трубку нервный водитель. – Нет, нет… А какой ценой?! Все там остались… Нет, я и так заработал пожизненный изолятор, идите вы все на…
Павла удивленно подняла голову. Надо же, какое потешное слово знает носитель кровоподтека.
Длинный свет фар прыгал, то утыкаясь в землю, то высвечивая длинную и узкую, и давно неезженную дорогу, и сосновые стволы справа и слева, как забор. Машина катилась вперед и вперед, практически неуправляемая, потому что водитель прижимал к уху трубку и еле придерживал руль:
– Да! Не знаю… Высылайте. Высылайте, я вам говорю… не пробиться. Нет, нет…
Трубка журчала, как журчит в жаркий день ласковый ручеек. Павла почему-то ей не верила – водитель не верил тоже.