Книга Против нелюбви, страница 19. Автор книги Мария Степанова

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Против нелюбви»

Cтраница 19

Братское, товарищеское уважение, которое Зонтаг питает к своему интеллекту, который надо кормить, развивать, тренировать, массировать, – и жалость, смешанная с презрением, с которой она относится к себе- смертной, себе в именах и днях, будут определять ее существование до конца. По крайней мере, до 1980 года, где пока заканчивается корпус дневников, изданных Дэвидом Риффом. Том первый, том второй. Отрочество, студенчество, первый лесбийский опыт, ставший для Зонтаг откровением («Все начинается сейчас – я родилась заново»). Ранний и несчастливый брак («Весь смысл брака в повторах. Лучшее, к чему он стремится, – создание сильных взаимных зависимостей»), раннее материнство, развод. Новая жизнь независимого интеллектуала – звание, которое она с гордостью носила, отказываясь от разного рода служб. Первые книги («я не могла остановиться – даже чтобы зажечь сигарету; Дэвид стоял рядом и давал мне прикурить, а я продолжала печатать» – сыну Зонтаг в этот момент было десять). Первая, крепчающая слава, годы пребывания в силе – доверху набитые проектами, идеями и возможностями новых проектов и идей. (Тетради заполнены списками, многостраничными перечнями книг, которые необходимо прочесть, фильмов, которые предстоит увидеть, иностранных или незнакомых слов, цитат, справок, пояснений себе самой, детских воспоминаний, выстроенных в столбик.) Любовные истории, которые, одна за другой, расщеплялись или истончались до несуществования. Попытки писать прозу.

Попытки не писать эссе. Политический активизм, то и дело сводившийся к уточнению и пересмотру занятых позиций. Рак и победа над ним, тогда показавшаяся полной. Отношения с Иосифом Бродским («Написать рассказ о поэте (Иосиф!) – который, в моральном смысле, настолько меньше, чем то, что он пишет»), ставшие для нее настолько важными, что она разговаривала с ним в предсмертном бреду. Новые и новые списки книг, фильмов, замыслов, наблюдений.

Требования, которые Зонтаг предъявляла себе все эти годы, поклонение образцам и погоня за невзятой высотой, высоколобый драматизм ее существования подразумевал, казалось, какую-то скрытую язву, жало в плоть или разум – то, что, собственно, и отличает в нашем сознании героев от богов. Но для многих зрителей Зонтаг и была богиней, стремительной, беспощадной, почти недоступной пониманию или суду.

Так ее и видели (отмечая рост, стать, развевающиеся шарфы, высокие сапоги), так о ней и писали:

«Сьюзен вне понятия “лесбиянка”. Знаю, что говорю нечто крайне неполиткорректное, но кроме того факта, что у нее бывают романы с женщинами, в ней нет ничего, подпадающего под эту категорию. <…> Я думаю о ней как о Венере, вступающей в союз с Герой, о великой олимпийской богине, которая находится вне категорий, за рамками сексуальности». При таком подходе гигантизм, серьезность, декларативность, легендарное отсутствие чувства юмора перестают быть достоинствами или недостатками – они что-то вроде пояснения к основному тексту. Зонтаг из тех мест, где не слышали о конце иронии, потому что там она и не начиналась. Отсюда ее яростная чувствительность к соблазнам фашистской эстетики, отсюда тяга к кэмпу; отсюда влечение и неприязнь к авангарду.

Ей и самой нравилось думать о себе как о диве (и в позднем романе «В Америке» она примерит на себя роль оперной певицы, покоряющей Новый Свет) – до тех пор, пока упрощение, спутник бессмертия, не начинало ее раздражать. Любая попытка дать ей определение, любая трактовка, привязывавшая ее к одной, определенной идентичности, вызывала раздражение или гнев. «Бойся геттоизации», – предупреждала она подружку сына, начинающую писательницу. «Не позволяй себе думать о себе как о женском авторе». Эволюция Зонтаг повинуется императиву отказа, нежелания думать о себе в готовых (и не ею изготовленных) терминах. Академическая наука, феминизм, гей-движение, все, с чем она считала нужным на время совпасть («я пишу – и говорю – чтобы выяснить, что я об этом думаю»), неизменно оказывалось недостаточным, и она, как шахматная королева, переходила на следующую клетку. В одной из записей конца семидесятых она не без удивления сознает себя либертарианкой: «Ничем большим я быть не могу. Ничего большего мне не следует хотеть. Я не интересуюсь “конструированием” каких-нибудь новых общественных форм, не хочу присоединяться ни к каким партиям. Мне незачем пытаться занять место среди левых или правых – или считать, что я обязана это сделать. Это не должно быть моим языком». Возможно, дело не только в том, что роман о становлении писателя (наподобие любимого ею в детстве «Мартина Идена»), в который она превратила свою историю, и в старости понимался ею как work in progress, a законы сюжетостроения требовали перемен. Дело текста в понимании Зонтаг – противиться интерпретации, и ее жизнь не должна была стать исключением. Это казалось ей важным: «Стирать со своего удела малейший налет исключительности». Так Бродский, ее родня и ровня, раздраженно скажет о своем тюремном опыте: «Я отказываюсь это драматизировать».

4

Отказ от я-высказывания всю жизнь был для Зонтаг и выбором, и мукой. При крайнем литературном и личном бесстрашии, при резкой определенности суждений она запрещала себе, кажется, только это. Для того чтобы рассказать собственную историю, она выбирала чужие – судьбы тех, кем восхищалась, в ком видела другую, лучшую себя. В известной степени это было и знаком уважения и доверия к читателю: ему предлагалось реконструировать автора, домыслить его, собрать, как пазл, из сказанного впроброс в статьях, интервью, романах (лучшие из них, словно стесняясь быть выдумкой, строятся на реальных историях).

Дневники сминают эту логику как салфетку. Самое частое и самое интересное, что там происходит, не имеет никакого отношения к сюжету, или, вернее, только оно им является в полной мере. Эти записи можно использовать как наглядное пособие, опытную (и непрестанно действующую) модель работы человеческого ума. Вот как выглядит разум, почти автономный в своей свободе, занимающий все новые поверхности, очищающий и оттачивающий формулы, бесконечно уточняющий собственную позицию. Мысли собираются и сгущаются, как облака, дают неожиданные двойчатки; идеи заполняют пустующие формы; сознание школит и упражняет само себя.

Но огромное пространство в обеих книгах занимает любовное – и ох как громко, как торопливо и жалобно оно говорит. Постоянное недовольство собой, и тоска по чужому, и глухой пунктир виноватости, стыда и неудачи. Здесь дневники Зонтаг становятся в длинный ряд других женских дневников, а ее голос сменяется имперсональным голосом боли, который не спутаешь ни с чем – он знаком каждому, и не понаслышке. Этот регистр поражал и смущал первых рецензентов «Reborn»: он, что ли, не совпадал с их представлением о Зонтаг-амазонке, приравнявшей перо к штыку; им было за нее стыдно – она оказалась или показалась маленькой, как мы.

И вот это как мы – очень утешительный вывод: видимо, в сердце своем все люди именно такие – даже те, чья крупность недвусмысленна и очевидна. Такие: неловкие, нелепые, содрогающиеся от собственной уязвимости, от неспособности к бессмертию, от вольной и невольной, видимой и невидимой вины. Так она звучит, внутренняя речь человека в его базовой комплектации. На его перестройку, на его второе рождение Сьюзен Зонтаг потратила жизнь, яростно игнорируя все, что могло помешать или отвлечь, – включая и собственную смертность, и метафизические спасательные круги, которые запретила себе в детстве. Побочным следствием, почти что отходом производства оказались тетради дневников: фикшн, нон-фикшн, роман идей, роман воспитания, любовный роман, компьютерный квест, поход за Граалем.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация