Но во всех случаях переводы Дашевского – что-то вроде метода экспресс-переброски; это как если бы человек, которому спешно нужно попасть в пункт Б, обнаружил вдруг, что путь можно сократить и даже совсем отменить – оказаться в нужной точке сразу же. При этом результат движения – сам текст – оказывается двузначным, двоякосмысленным: с одной стороны он несет стигму авторства, с другой стороны – помнит о том, что сам он лишь средство передвижения. И то, и другое как бы ставит стихотворение под сомнение, вгоняет в краску, не дает ему впасть в самозабвенное лирическое кукование, о котором говорится в предисловии к «Думе Иван-Чая». Перевод для Дашевского – что-то вроде способа объективации чувства: происходящее совпадает с общими словами, «которые заведомо принадлежат всем и которые поэтому одинаково смешно и ставить в кавычки и считать своими собственными». Чужой текст оказывается чем-то вроде подсказки – и подтверждает, что направление выбрано верно.
В «Нескольких стихотворениях и переводах» кажется, что переводы чуть ли не впервые сделаны в режиме 1х1, что это не новые стихи, которые обживают чужую оболочку, расталкивая ее и согревая путем десятков мелких и крупных подвижек и вмешательств – до знаменитого «Только не смерть, Зарема, только не врозь» – а честное и прямое следование оригиналу, выводящее интерпретатора за скобки во имя речи, уже навсегда лишенной я, речи общей и хоровой, к которой можно примкнуть, как (в переводе Дашевского) в океан вольется/ слабейший из ручьев. Само название книги как бы впервые восстанавливает перевод в его исконных правах, возвращает источнику его первородство.
Вот запись Г.Д. середины 2000-х, которая, кажется, свидетельствует в пользу этой версии. «Что я хотел бы – (что то же самое – кому я завидую) – Рихтеру или Гульду – то есть я хотел бы быть в стихах исполнителем, к<ото>рый берет партитуру и потом честно работает. Плохо то что эти ноты здесь должен сперва придумать я сам, откуда-то взять. Но все равно мне больше нравится (сейчас – в отл<ичие> от <19>94–96, когда мне нравилось сочинять) “смиренно” добиваться честного исполнения».
Предыдущие книги, от «Папье-маше» и «Генриха и Семена» до сводящей их воедино «Думы Иван-чая», составлялись им как что-то вроде финальной сборки, подводившей черту под определенным периодом. То, что Дашевский писал мало и нечасто, так что каждое стихотворение становилось итогом месяцев или лет (это было для него предметом постоянной и напряженной рефлексии – тема по-разному поворачивалась, но присутствовала в разговорах всегда), значило, что в книгу входило все написанное – практически без исключений. От этого зависел физический объем книги, в некотором смысле – ее право на существование. Тем удивительней то, как выбираются тексты для «Нескольких стихотворений и переводов».
За четырнадцать лет, от предпоследней книги до последней болезни (стихи, вошедшие в «Думу Иван-чая», заканчиваются на 1999-м) Дашевским написано тринадцать стихотворений. В «Несколько стихотворений…» вошло только шесть, за рамками книги остались и некоторые переводы – и качественный критерий, видимо, здесь ни при чем. Все или почти все тексты были опубликованы или предназначались автором для публикации; некоторые имеют ощутимую бытовую подстежку, написаны на случай, в шутку или на пробу, но дело не в этом, их исключенность имеет смысл, и он другой. Невошедшее – это стихи, имеющие дело с вещами и заботами этого мира больше, чем это стало возможным для Дашевского в 2013-м; проще говоря, это стихи, не имеющие отношения к тому, чем он был занят в последние месяцы. Для Г.Д., сказавшего мне однажды, что всегда пишет о смерти и немного до, деление на существенное и несущественное, освещенное и оставшееся вовне было до крайности неорганичным. Тем не менее здесь оно произведено, и один из переводов, которого в книге нету, говорит об этом безжалостней некуда:
В темноте живут вот эти,
На свету живут вон те,
Нам и видно тех, кто в свете,
А не тех, кто в темноте.
3
Книга начинается со света и безлюдья (а оно в свою очередь начинается с отсутствия я: Ни себя, ни людей/ нету здесь, не бывает). Это пейзаж земли после конца – но скорее сразу после сотворения, в третий день, когда свет уже отделен от тьмы, земля видна и полупуста, и сияние заповеди опережает саму возможность человеческого присутствия.
Что это за заповедь? Мы знаем, что она светоносна, что она предшествует всему видимому и названному (сныть, лопух, комар), и что у нее есть имя: закон.
Еще у заповеди есть оппонент, и он тоже назван по имени – страдание. Чистое страдание, не имеющее носителя (а значит, предела), но ведающее уже добро и зло: будто пилит злодей, а невинный страдает, побледнев добела. Здесь, в сослагательной тени длящегося «будто» уже, как в зерне, зреет вопрос Иова. В невечернем свете закона, описанного Дашевским, злодей вечно злодействует, а невинный мужественно терпит, и этому беззаконию нет конца и названия.
Противостояние закона и несправедливости – хотя скорее речь идет об их мирном сосуществовании – и невозможность с этим смириться составляют неподвижный сюжет стихотворения. Все, что происходит здесь – только предчувствие, обещание; в отсутствие человека зло и терпенье еще не имеют лица, а любовь (ни разу не названная по имени) объекта. На безлюдьи закон не препятствует беззаконию, а страдание не в силах затемнить сияние заповеди; это что- то вроде обоюдного пакта о ненападении: никто никому не мешает, заповедь сияет, страдание стонет (и у него своя светоносная белизна, белизна бледности).
Комариный писк объединяет палача и жертву, того, кто пилит, и того, кто плачет, в один непрекращающийся стон твари перед лицом Создателя. Стон этот бесконечен и невыносим, но он не мешает ровному сиянию закона, отраженному в комарином крылышке. В этом не-разговоре звука и света нет участников, нет предмета для спора, будущее вечно остается отсроченным, Иов еще не родился, все впереди. Ближнего здесь нет, и неназванная заповедь любви может быть обращена только на сам источник света. Это заповедь, данная Моисею: «и люби Господа, Бога твоего, всем сердцем твоим, и всею душею твоею и всеми силами твоими», если можно так сказать, в первой редакции: до Христа, но после Авраамовой жертвы. Мы в днях Ветхого завета, в безвременьи еще неискупленного страдания – закона без благодати. Именно в этих координатах расположена последняя книга Дашевского.
Второй и третий ее тексты странные, как все лучшие стихи Г.Д., которые часто устроены сходным образом. Работает это примерно так же, как в его эссеистике, где, когда дело доходит до дела, автор предпринимает вот что. Он как бы смещается вдруг куда-то вбок от предмета разговора, и оттуда, с внезапно увеличившегося расстояния, как с острова, говорит: «Это как если бы…»
«Как если бы человек видел такой сон: он украл банку в магазине и его бьют кассиры – а рассказывая, говорил: за что они меня били? Я ничего не делал – я же просто спал».
«Как если бы уже перейдя к химии от алхимии, человек радовался, что те, кто верит в алхимию, ценят его ранние опыты, и сам начинал условно гордиться – если бы система была верной, то я в ней сделал много хорошего».