Книга Против нелюбви, страница 32. Автор книги Мария Степанова

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Против нелюбви»

Cтраница 32

Но в этой точке Г.Д. неожиданно допускает все, от недвусмысленного Блока в первой же строке до прямого разговора о себе, не прикрытого никакими защитными конструкциями. В системе книги это неожиданно читается как жест крайнего радикализма, предельного обнажения/ смирения: когда общая судьба и общая чаша разделяются через способность проговорить и принять теплое.

Оборотная сторона ледяного срама этих стихов, его изнанка – живой поядающий огнь следующего стихотворения, где удивительно и страшно смешиваются танатос и эрос, где человек, пожираемый небытием, поет и воркует в этом огне, как пещные отроки, и приглашает пламя приникнуть еще ближе. И это, собственно, все – дальше только переводы, право на речь переходит к внешней инстанции (как жизнь больного в свой час отдается в чужие руки), и все делается максимально точно (так сверяются с часами при приеме лекарств). Рассказ о том, что происходит, как бы передоверяется старшим/бывалым соседям, с которыми все это уже случилось: я совсем уже сложило с себя полномочия и неотличимо от других, от каких-нибудь Тулла и Анка. Для перевода выбирается только нужное – одна строфа, несколько строчек, с которыми можно совпасть полностью, не искажая словарный состав общей судьбы.

Но некоторые решения кажутся мне вдруг режуще персональными (как «the weariest river» вдруг заменяется на «слабейший из ручьев», и здесь ткань общего-ничьего на мгновение редеет, и в прорехах, кажется, видно Гришу).

Если читать книгу как развертку, как последовательность стрелок, ведущую куда-то или к чему-то подводящую – то теперь она такова: примирение/благодарим богов, что мертвый не проснется (Суинберн) – горечь я и тоска по избавлению (Хопкинс) – то, что начинается как весна, заканчивается прахом и тенью (Гораций). Дальше следует мрачное стихотворение Фроста, выбранное, верно, за настойчивость, с какой нечеловеческое стучится там в закрытое окно спальни. Мы помним, что Дашевский одновременно перевел два стихотворения Фроста, и второе, классическое «Остановившись у леса снежным вечером» в «Несколько стихотворений» не вошло. Может быть потому, что (при всей своей erlkoenig’овской колыбельности) оно настаивает на том, что движение будет продолжено, в то время как вся книга говорит о том, как останавливаются, говорит с крайней определенностью – и не обещает себе никакого радостного утра. Русский перевод эпиграммы императора Адриана «Animula vagula blandula», где происходящее после смерти с душой описано как то последнее, что творится с телом, сделан Дашевским уже в больнице.

Душа моя шаткая, ласковая,
тела и гостья и спутница,
в какие места отправляешься,
застылая, бледная, голая
и не пошутишь, как любишь?

Николай Эппле, анализируя отрывок из «Пепельной среды», переведенный Г.Д. тогда же, пишет: «Две последние строчки из фрагмента Элиота Дашевский не перевел – и это, наверное, самый пронзительный из его переводов, какой-то совершенно запредельный жест волевого безучастья, превращения чужого слова в действие».

Исключенные (непроизнесенные, оставленные звучать) строчки – «Pray for us sinners now and at the hour of our death / Pray for us now and at the hour of our death» – Дашевский дает читателю возможность продолжать самому (как хор подхватывает слова молитвы), но сам он в этот момент молчит. И вот почему, мне кажется. В этой книге оставлено в стороне все сослагательное: любая разновидность благодушного wishful thinking, любая надежда на помощь извне, все, не проверенное личным опытом. Развертка «Нескольких стихотворений и переводов» не подразумевает продолжения. Помощь может придти, но опыт страдания (которое хорошо знает о кресте и лишь понаслышке – о воскресении) не в состоянии поверить в эту гипотезу. Воля к отбору и отсечению проявляется и здесь. Дашевский говорит теперь только то, что знает наверняка, теми чужими словами, что может разделить, и молчит там, где не уверен. Этот (и ветхозаветный и новозаветный) способ встречи со своей участью почему-то похож на мандельшамовское «Я к смерти готов».

Стихотворение «Нарцисс», закрывающее и закольцовывающее книгу и жизнь, заканчивается кодой, которая читается как «наконец-то» – чистым, физически ощутимым выдохом, меньше всего имеющим отношение к спасти – скорее к сохранить. Ситуация двух последних строф смутно рифмуется с забыться-и-заснуть, с лермонтовской Русалкой (где на песчаном дне спит витязь, добыча ревнивой волны):

Но вот вокруг становится темно.
Лишь небо светло, как Нарцисс
в глубокой тьме ручья.
Он жив, блаженно дышит.
Прохладная струя
то волосы колышет,
то мягко стелет дно.

Свет и тьма, немота и незрячесть (глаза, закрытые наконец в жесте закукливания, закупоривания, как закрылся пол у рильковской Эвридики) сливаются здесь в окончательном счастливом равновесии, растворяя говорящего в сказанном.

4

Здесь надо сказать хотя бы несколько слов о последнем стихотворении Дашевского, тоже не включенном им в книгу, хотя по причинам – кажется мне – другого рода. «Орлы», как он не мог не понимать, один из лучших текстов, им написанных (и, как понимаем мы, один из лучших текстов, написанных по-русски). Стихи датированы первым декабря 2013 – и, значит, написаны за две с небольшим недели до смерти.

* * *

Благодарю вас ширококрылые орлы.
Мчась в глубочайшие небесные углы,
ломаете вы перья клювы крылья,
вы гибнете за эскадрильей эскадрилья,
выламывая из несокрушимых небесных сот
льда хоть крупицу человеку в рот —
и он еще одно мгновение живет.

Искать здесь аллюзии, кажется, бессмысленно, но не потому, что их нет (контекст стихотворения предельно широк и может захватывать самые разные элементы: от советской песни, где крылья рифмуются с эскадрильей («В последний бой, за край родной летит…») до последних стихов Хармса и Введенского. При желании можно вспомнить и сюжет толкиеновского «Хоббита», где орлы выступают в функции deus ex machina, нежданного и невозможного спасения. Все это в равной мере любопытно и несущественно – и не потому, что отсылки не работают. Дело скорее в том, что отсылкой (в жанре «см. выше») является все стихотворение целиком, десятками тонких интонационных ниток привязанное к поэзии высокого лада – с ее неизбежной иератической важностью. Оно с самого начала ориентировано на существование среди немногих себе подобных – недвусмысленно и немедленно определяемых по самой походке стиха. Формирование этого невидимого канона чем-то похоже на практику написания поэтических «памятников», но здесь задача формируется не так линейно: говоря очень общими словами, можно сказать, что это тексты, мыслимые авторами как итоговые, находящиеся на полуотлете от остальных – и что повествовать они при этом могут о чем угодно: то, что их роднит, не смысл, а звуковая форма и особого рода отрешенность. Ряд, в котором только и можно читать эти стихи Г.Д., в русской поэзии довольно короткий: что-нибудь от «Отцы-пустынники и жены непорочны» до «К пустой земле невольно припадая» и аронзоновского «Как хорошо в покинутых местах».

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация