– Да, я натура! – белолицый кое-как взял себя в руки. – Чтобы добиться от меня полезного эффекта, со мной надо аборт… обрат… работать, – наконец нашёл он слово. – Да, работать. Не покладая рук и всего остального. Именно с этой целью… – тут его глаза собрались в кучку, а губы разъехались в плаксивой гримасе. Бамбук подумал, что сейчас был бы самый подходящий момент швырнуть в панталонника чем-нибудь тяжёлым – и очень пожалел, что под рукой ничего такого не было. – М-м-мы разыграем перед вами комедию. Под названием «Девочка с голубыми волосами, или Тридцать три подзатыльника». Мне будут кидать палки, давать пощечины, бить и унижать. Главное, конечно – палки… – тут его рожу внезапно скрючило. – Ебать как же подло… как низко, склизко… и охуительно ржачно! Ржачно, да? Очень смешная комедия. Вам понравится. Даже если не понравится – всё равно понравится. Я гарантирую это! Вы что-нибудь поняли?
Звук, донёсшийся из зала, был больше похож на «нет», чем на «да».
– Не поняли? И не надо, – заявил хомосапый. – Сейчас не время думать! – снова заорал он. – Арлекин! Где ты там, анальный клоун? Начинай, мой пидор ясный!
Из-за другого картонного дерева выскочил ещё один хомосапый, в клетчатом трико.
– Приветики всем! Чмоки, мальчугашки! Я Арлекин! – радостно сообщил он собравшимся. – А этот деф, – он указал на неподвижно стоящего панталонника, – уже всех заманал?
– Заманал, заманал! – послышалось из зала. Похоже, Пьеро не снискал зрительских симпатий.
– А мы его вот так! – радостно улыбнулся Арлекин и ударил Пьеро под дых. Тот сложился пополам.
Раздалось несколько хлопков. Какая-то тварюка одобрительно взблекотнула.
– Встать, засранец! Когда с тобой разговаривают! – скомандовал клетчатый, схватил белолицего за шкирку и поднял, наградив парой тычков. Когда же тот, кое-как собравшись с силами, выпрямился, Арлекин влепил ему звонкую пощёчину по правой щеке. И тут же, не давая опомниться – засветил ему по левой, ещё звонче.
– Ты чего хнычешь, дуралей? – спросил он.
– Мне грустно… отчего-то… Весь день я жду кого-то… – промычал бледнолицый, уворачиваясь от третьей пощёчины. Зато не увернулся от Арлекиньей ноги – пыром в берцовую. Буратина в таких вещах понимал и удар оценил: не убойный, даже не особо травматичный, но болезненный. Мясные после таких пробоек обычно валятся наземь и орут.
Белый не свалился, а только припал на одно колено.
– Ломай меня… ломай меня полностью, – захрипел он, подволакивая ногу, – истреби меня с лица земли, ты, враг мой, недобрая тварь. О, как я тебя презираю! Мучительно-пламенно, шоб ты знал, я презираю тебя! Ты хуй! Ты бездарность! – белолицего наконец понесло. Теперь уже было совершенно очевидно, что он не в себе, и сильно не в себе.
Арлекин хохотнул и дал панталоннику ещё одну пощёчину, с оттяжечкой.
– И эти твои хохотки! Как я ненавижу твои хохотки! Как пахучие древние срубы я их ненавижу! И ещё за то, что я руки твои не сумел удержать… я должен… – белолицый внезапно прыгнул и попытался укусить Арлекина в предплечье. Тот заорал и дал Пьеро такого леща, что тот отлетел к картонному дереву и повалил его.
– Го-ол! – крикнул Буратина. И тут же получил острым локтем таксы в подреберье. Бамбук с лёгким сожалением подумал, что лизалась она лучше.
Тем временем на сцену посыпался, как горох, мелкий электорат – коломбина, арапчата, ещё какие-то существа. Все они, заглушая друг дружку, орали что-то бессмысленное и похабное.
Мелкие окружили поверженного Пьеро и принялись глумиться над ним.
– Эй! Где бляди живут, бляди? Две мохнатые бляди! – рассирался мелкий домовёнок, тыкая в Пьеро палкой.
– Эх, слепить бы бабий сыр! Вот с такими вот внутри! – кричали арапчата, прыгая через поверженное тело хомосапого.
– Денег мало, длинный шмель, ты в кибитку не ходи! – пропела коломбина, присаживаясь над лицом Пьеро и мочась на него.
– Хавал жёваны штаны! – провозгласил пёсик, вставая на Пьерово тело передними лапами и делая похабные движения задом – и тем самым как бы венчая творящийся содом.
Пьеро, лежащий на животе, неожиданно вскочил, отрясая с себя лезущую мелкоту. В глазах его блестели крупные слёзы – а может, ссаки.
– Вы… вы… – он утёрся правым рукавом и высморкался в левый. – Вы можете! Бить меня… мучить… унижать меня… так надо… я всё это заслужил… заслужил… Но не смейте оскорблять поэзию! Слышите меня, да? Не смейте при мне оскор… блядь! Мне не смешно, когда фигляр презренный! Мне невест… не веслом… невесело! – он поскользнулся на ссанине и снова шлёпнулся, на этот раз на спину.
– Ах ты падаль, – Арлекин подошёл, демонстративно расстёгивая штаны. – Почему ж тебе, блядь, невесело? – он поставил ногу на запрокинутое белое лицо, возя подошвой по губам.
– Потому фпо, – невнятно пробормотал Пьеро, – я фочу фениться…
– Ась? Жениться? И почему же ты не женился, поёбыш?
– Моя невефпа от меня увефава… – прошепелявил белолицый.
– Ах-ха-ха! – покатился со смеху Арлекин. – Дуралей, невеста здесь – ты! Ща я тебя разъясню… разложу… ща мы тебя отчпокаем!
Он приподнял лежащего парочкой тычков в бочину и под челюсть, сорвал с него панталоны. После чего подсечкой опрокинул на локти в позу пьющего оленя, пристроился сзаду – и, крякнув, всадил.
Буратина насмотрелся на подобные сцены в вольере. Ничего нового и интересного в происходящем для него не было, да и не должно было быть.
Однако не в этот раз. В этот раз всё было по-другому.
Сначала его захлестнул стыд – мутный, душный, липкий. Буратине показалось, что у него вспотели внутренности. Чувство было такое, будто его поймали за каким-то гадким занятием и сейчас накажут.
Следующей волной Буратину окатило отвращение к себе. Оно сползало по нему сверху вниз, как вылитая на башку дрисня – и всё, чего она касалась, становилось склизким, блякостным. У бамбука затряслись плечи. Он протянул руки к лицу, чтобы закрыться – и тут же отдёрнул, до того омерзительным показалось ему прикосновенье к собственной плоти. Растленной, грязной – он чувствовал всё это, чувствовал как своё, как будто это ему загнали шершавого. И хотя по вольерным распоняткам то было неприятное, но житейское дело, – но сейчас оно почему-то обернулось дичайшим срамом, безысходным кошмаром, крушением всего и навсегда, как если б у него нашли какую-то невыводимую генетическую стяжку, отобрали все баллы и отправили вниз, в биореактор. Ничего более паскудного Буратина представить себе не мог. Но это было паскуже и гаже, стыже, бляже и хуяже.
– Яюшки, – только и смог выдавить деревяшкин, пытаясь сползти с лавки, чтобы забиться под неё и там умереть от стыда и совести.
И тут Буратину внезапно пробрало, разболокло. До сердца донца и пизды дверцы его просифонили гадчайшие, унизительнейшие восторги. Бамбук ощутил жабий голод кишки, её желанье рассесться, распялиться, насадиться на шишак – и тлеющий очажок в глубине, жаждущий быть смятым, растёртым, истыканным елдою. Взбутетенилось и воспалилось и какое-то потаённое, доселе молчавшее местечко в душе, алчущее боли и унижений, сладкого позора, срама – чтобы при всех и пред всеми расхлестаться, разиша читься в самой грязи, в самой срани, опущенным быти. И всё это раздувалось и пучилось, будто внутри него стремительно нарывал сахарный нежный прыщ, белоголовый нарыв, вот уже совсем готовый прорваться и всё залить сладчайшим гноем… но тут в деревянной головёнке неожиданно промелькнула простая и трезвая мысль: «А ведь этак можно и пидарасом сделаться».