Котин не ожидал столь твёрдого и крепкого отпора. Видно, он недооценил этого субъекта. Член партии большевиков, генеральная линия, заверения в преданности… Нет, так просто, с кондачка, его не возьмёшь. Видно, тёртый калач, хоть и молод.
Котин поднялся.
– Ну что ж… воля ваша! – Одёрнул китель, пригладил волосы и натянул фуражку на лоб. – Вам видней. И всё же рекомендую вам подумать. Посоветуйтесь с вашими друзьями-писателями. Даю вам на это три дня.
Резко развернулся на каблуках и вышел. Дверью не хлопнул, но всё равно было очень неприятно.
Весь этот день Волохов пребывал в крайне подавленном состоянии. Он знал по своему опыту это правило: любой выбор, будучи однажды сделан, снимает с души тяжесть, даже если этот выбор ошибочен. Наступившая определённость разрешает душу от бремени и дарит своего рода лёгкость (такую лёгкость, когда от тебя уже ничего не зависит). Сперва ты долго мучаешься, рассматриваешь варианты и оцениваешь открывающиеся перспективы, по десять раз на дню переходишь от надежды к отчаянию, а потом р-раз, решился! И уже живёшь без этих треволнений, без ночных дум о том, что могло случиться и как всё будет плохо или наоборот – очень хорошо. Наступившая определённость дарит тебе спокойствие и ровность, без которых, как выясняется, очень трудно жить. Но теперь, после разговора с лейтенантом Котиным, Волохов не только не успокоился, а наоборот – утратил всякую твёрдость и уверенность в себе. Главный вопрос всё яростнее бился в его сознании: а не совершил ли он подлость, отказавшись взять на поруки своего старшего товарища, который так много для него сделал и в житейском, и в литературном плане? Тогда, в тридцать седьмом, Волохов тоже чувствовал себя неважно. Но тогда они все были охвачены общим порывом. Они были вместе тогда – все как один осудили своих бывших руководителей, оказавшихся подлыми врагами. И все вокруг – на заводах и фабриках, в конторах и в театрах, на стадионах и в колхозных клубах – точно так же осуждали и требовали расправы с окопавшейся среди них контрой. Такое время было тогда, такое течение, которому нельзя было противиться. Но теперь-то он один должен был решить судьбу Пеплова. И он испугался! Оказался трусом! Слово это «трус» – палило его изнутри, и чем дальше, тем сильнее. Он не хотел этого слова, боялся его и в то же время точно знал, что он смалодушничал. Самого себя ведь невозможно обмануть! Конечно, страх его был оправдан и понятен, а борьба неравной и нечестной. На карту поставлено слишком многое! Все они чувствовали себя беспомощными перед лицом злой неистовой силы, которая разила неожиданно и неотразимо, не ведая ни жалости и ни сомнений, не разбирая правых и виноватых. Но и всё же у каждого индивида имелся выбор. Да, выбор у Волохова был. И тогда, два года назад, был выбор. Был он и сейчас. И он его сделал. А что, если он ошибся? Ошибся не в том, что посчитал Пеплова врагом (в глубине души он никогда в это не верил), а в том, что переоценил опасность и не спас товарища! Он мог сделать благое дело, но не сделал этого. И он уже знал, что каждый раз, вспоминая об этом, будет чувствовать не стыд даже, не раскаяние, а свинцовую тяжесть – на душе и на сердце, как он чувствует её теперь. Не хочется подниматься и куда-то идти, сами мысли сделались тяжелы. Кажется: не для чего больше жить! От былого одушевления не осталось и следа. Как же теперь писать стихи? Чему ты можешь научить своих читателей, если сам ты трус и ничтожество?
Впервые в жизни он пожалел, что связал судьбу с литературой. Работал бы теперь на каком-нибудь заводе, был бы простым токарем и точил шестерёнки из неподатливого металла. И никаких тебе сомнений – всё ясно и просто. Работай от звонка до звонка, получай зарплату, ходи на собрания и голосуй за всё подряд, расти детей, будь как все и радуйся жизни. Но он погнался за славой, за ускользающим миражом, хотел быть на виду и «играть роль». Пленился Пушкиным. Ему вдруг вспомнились дивные строчки:
Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит —
Летят за днями дни, и каждый час уносит
Частичку бытия, а мы с тобой вдвоём
Предполагаем жить, и глядь – как раз умрём.
На свете счастья нет, но есть покой и воля.
Давно завидная мечтается мне доля —
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальнюю трудов и чистых нег.
Он закрыл глаза и представил, как бежит среди густого леса – дальше от города, от пыли и суеты, туда, где всё просто и безмятежно, где первозданный покой и прозрачность. Как хорошо, должно быть, просыпаться каждое утро в простой бревенчатой избе где-нибудь в глуши. Слышать шорох трав среди ночи, видеть звёздное небо и знать, что тут тебя никто не потревожит и ты волен делать что угодно: валяться на траве, переплывать реку, собирать ягоду и мечтать о несбыточном – словом, быть самим собой. Не об этом ли грезил Пушкин, когда писал эти дивные строчки? А ведь было ему тогда тридцать пять лет – столько же, сколько и Волохову теперь. Но какая огромная между ними разница! Целая пропасть, которую уже не преодолеть, даже если прямо сейчас бросить всё, убежать без оглядки в поля и долы. Груз совершённых ошибок слишком тяжёл. Покоя не будет уже никогда, ни при каких условиях, даже если все вокруг станут говорить, что ты ни в чём не виноват и всё сделал правильно. Собственную совесть не обманешь. Она – твой главный судия, обмануть которого нельзя.
В таких размышлениях проводил дни и ночи уполномоченный Союза советских писателей. Это был человек совестливый и небесталанный, волевой и целеустремлённый. Но совесть была грубо задавлена, а талант словно бы задохся, зачах. Нельзя же, в самом деле, совершать сделки со своей совестью и одновременно писать проникновенные, берущие за душу стихи. Двуличие всё равно скажется, как ты его ни прячь. Пусть рифма будет безупречной, а мысль правильной и точной, но что-то всё равно будет не так – и нескладно, и неладно, и невпопад. Сквозь ровные строчки будет сквозить отрава, словно буквы пропитаны ядом. Сами мысли будут фальшивы, а чувства – лживы, и всё вместе будет мёртво и глубоко порочно. Это как если бы проповедник тайно надругался над ребёнком, а потом, как ни в чём не бывало, стал бы говорить свои проповеди с амвона – о высокой нравственности, о духовности, о справедливости и о любви к ближнему. Слова будут те же самые, что и накануне, но впечатление будет совсем другим. Все вдруг почувствуют и эту фальшь, и глубоко запрятанную мерзость.
Давно известно: всякий поступок и всякая мысль оставляют неизгладимый след в душе человека. И чем страшнее проступок, тем отчётливее проявляются его следствия – не только в душе, но и в самом облике совершившего его человека. Таков извечный закон, проверенный бесчисленное количество раз – во всех странах и во все эпохи.
А нынешняя эпоха была особенная, ни на что не похожая. О каком другом времени могли быть написаны такие строки?
Пропитаны кровью и желчью
Наша жизнь и наши дела.
Ненасытное сердце волчье
Нам судьба роковая дала.
Разрываем зубами, когтями,
Убиваем мать и отца,
Не швыряем в ближнего камень —
Пробиваем пулей сердца.
А! Об этом думать не надо?
Не надо – ну так изволь:
Подай мне всеобщую радость
На блюде, как хлеб и соль.
Вот и мучились длинными бессонными ночами бывшие товарищи и друзья, коллеги и соседи – о преданных и оболганных, о поруганных и убитых, о принесённых в жертву непонятно ради какой высокой цели. Задача эта была неразрешима. Потому что нет такой цели, ради достижения которой следует убивать ни в чём не повинных людей. Нет – и никогда не будет, что бы там ни говорили иезуиты, фашисты и большевики.