Пётр Поликарпович слушал эту нотацию, опустив голову. Про то, что творится на Колыме, он уже слыхал. Видел в камере двоих «оттуда». Их привезли в Иркутск на доследование. Но что это были за люди! Чёрные, словно обугленные. Измождённые до последнего предела. Кожа да кости! Зубов во рту у них не было ни одного. Кожа на всём теле и на руках шелушилась и лущилась. Пальцы на ногах были черны от обморожений, из них сочился гной вперемешку с кровью. Оба они походили на Кощея Бессмертного из сказки. Но тут была не сказка, а самая беспощадная действительность. Пётр Поликарпович начал было расспрашивать их о житье-бытье на страшной Колыме, но натолкнулся на упорное нежелание говорить, увидел безумные глаза, от которых у него мороз по коже пошёл. Он словно заглянул в бездну, откуда нет возврата. Заглянул – и тут же отвёл взгляд. Постарался забыть, не думать.
В просторном светлом кабинете следователя он вдруг вспомнил и эти жуткие глаза, и тёмную камеру, и запах заживо гниющего тела. Всё это могло случиться и с ним! Как оно там повернётся, ещё неизвестно. Пока что он понял лишь одно: из тюрьмы его не выпустят. Снова нужно признавать несуществующую вину, клясться в преданности, доказывать свою лояльность. А возможно, и становиться тайным осведомителем. Всё это ему уже предлагали: и покаяться, и поделиться своими наблюдениями за товарищами. За признание несуществующей вины ему сулили всяческие выгоды. А что на деле вышло? Всех, признавших свою вину, немедленно расстреляли. Можно ли после этого верить всем этим следователям?
– Что ж вы молчите? – нетерпеливо спросил Котин.
– Я должен подумать, – ответил Пеплов, не поднимая головы.
– Ну что ж, думайте. Только не очень долго. У меня ведь и другие дела находятся в производстве. Я не могу тратить на вас всё своё время.
Пётр Поликарпович вдруг как-то странно глянул на Котина, глаза его затуманились.
– Гражданин следователь, – начал он, невольно подаваясь вперёд, – а я могу подать заявление о пересмотре дела?
– Какое ещё заявление? Зачем?
– Я хочу товарищу Сталину написать.
Некоторое время следователь сидел неподвижно. Лицо его одеревенело, взгляд стал жёстким. Наконец он выдохнул, положил руки на стол. Выражение сделалось непроницаемым. Два месяца назад до всех следователей довели новую инструкцию из центра, согласно которой каждый заключённый мог теперь писать заявления во все инстанции вплоть до высшего руководства страны. Поощрять заключённых, конечно, никто не собирался. Но и препятствовать такой деятельности было нельзя. По крайней мере явно.
– Ну что ж, пишите, если вам так хочется, – с неохотой молвил Котин. – Только сразу хочу предупредить: последствия такого шага могут быть для вас непредсказуемыми.
Он многозначительно посмотрел на Пеплова. А про себя подумал, что никаких последствий ни для кого не будет. До Москвы это заявление, конечно, не дойдёт. Никакой дурак его читать не станет. Да и кому охота изучать все эти многостраничные излияния, в которых нет никаких фактов, зато очень много эмоций и обид (Котин уже имел возможность в этом убедиться). И ладно бы один написал, а то сколько ни есть в тюрьме заключённых, столько и будет подано бумаг. Иные пишут не по одному разу, полагая, наверное, что там, наверху, находится какое-то божество: оно немедленно вникает во все детали и сопереживает каждому нюансу.
– Дайте мне бумагу, – прервал его размышления Пеплов. – За всё время заключения у меня не было ни клочка. Я вас очень прошу!
Котин взял со стола несколько листов и положил на край стола.
– Этого хватит?
Пётр Поликарпович потянулся к листам и вдруг замер.
– А можно я прямо здесь напишу? В камере условия не те и вообще…
Котин сразу хотел отказать, но вдруг подумал, что чем скорей Пеплов напишет своё заявление, тем быстрей он закроет это дело. Тянуть волынку ещё два года он не хотел. Само заявление его нисколько не беспокоило. Он уже знал, что этот документ будет подшит к следственному делу. В лучшем случае его прочитает новый начальник управления товарищ Смирнов. А ещё лучше – вообще бы никто не читал.
– Хорошо, – произнёс Котин как бы после внутренней борьбы. – Хотя мне и некогда, но ради такого дела я подожду. Вот вам ручка. Садитесь поудобнее. Даю вам полчаса. Постарайтесь уложиться.
С щемящим чувством Пётр Поликарпович взял заскорузлыми пальцами это чудо технического прогресса – обыкновенную перьевую ручку. Сколько раз он пользовался точно такой же (деревянный цилиндрик с насаженным на него металлическим пером), но никогда не испытывал никакого волнения. Всё было привычно и буднично. Но теперь ручка была не просто приспособлением для письма – это был знак принадлежности к высшей касте – касте людей мыслящих, людей высокой культуры! Там, в камере, у них долгое время не было возможности написать хотя бы слово. Обычный грифель от сломанного карандаша казался чудом. Клочок бумаги был на вес золота (так что приходилось писать записки на волю своей кровью на кусках своей же рубахи).
Пётр Поликарпович поднёс к глазам ручку и вдруг осознал всю сокровенную мощь этого незатейливого изобретения. Этим стальным пером можно создать бессмертную поэму, которая поведёт за собой миллионы людей на подвиг и круто изменит ход истории. И одним росчерком металлического пера можно облечь те же самые миллионы на немыслимые страдания, на позор и на смерть. Перо может пронзить трепещущие сердца и больно ранить души. А может произвести на свет нечто такое, чему ещё нет названия, но что осчастливит людей всех земли, сокрушит всё зло мира!
Котин с интересом наблюдал странную игру чувств на лице у подследственного. Тот застыл с ручкой в руке, а по лицу его то разливалось благоговение, то набегала мрачная тень, и тогда лицо делалось похожим на посмертную маску. Это очень смахивало на помешательство – Котин уже видел нечто похожее. Да и правду сказать: от этих интеллигентов всего можно ожидать. Не зря их садят направо и налево. Никакой последовательности в поступках. И в голове какая-то мешанина. Поди пойми, что у них на уме.
Котин испустил протяжный вздох и молвил с грустью:
– Пётр Поликарпович, вы можете приступать. У меня мало времени.
Тот вздрогнул, словно очнувшись, повернулся и глянул невидящим взглядом на следователя. Последовала пауза, потом взгляд сделался более осмысленным, секунда – и он словно бы разглядел Котина. Поднёс руку к лицу и вытер лоб рукавом. Забормотал:
– Да, я сейчас. Не извольте… сомневаться.
Подвинул к себе листы, обмакнул ручку в чернильницу и склонился над бумагой.
«Москва. Генеральному Секретарю ЦК ВКП(б) Иосифу Виссарионовичу Сталину», – вывел он твёрдой рукой в верхнем правом углу.
Немного подумал и стал писать так:
«Я арестован 8 апреля 1937 года. Почти два года длится следствие, и конца его я не вижу. Писать Вам лично вынуждает крайняя необходимость и то, что я ещё не утратил веру в справедливость, в Советскую власть. Представьте на минуту положение человека, в течение двух лет не знающего, что с ним будет, ежечасно ожидающего неведомых бедствий, внушающего себе самый ужасный, кошмарный конец. До сего дня я не прочёл в тюрьме ни одной книги, не имею никакого труда, содержусь в камере (бывшей одиночке) без естественного света, в сообществе 6—10 человек, с внутренней парашей, которая зачастую течет от переполнения. К тому же за время заключения я совсем не имею возможности пользоваться ежедневной прогулкой, хотя бы по нескольку минут. На неоднократные просьбы к прокурору и Управлению о разрешении мне заниматься литературным трудом я также не получил ответа.