На следующее утро пароход «Дальстрой» был окружён несколькими японскими катерами. Они проходили довольно близко и внимательно разглядывали борта и палубу. Однако ничего подозрительного увидеть им не удалось. Сквозь железные борта японцы видеть ещё не научились, а сидевшие за этими бортами заключённые не могли подать никакого знака. Только и видно со стороны, как чисто вымытый пароход идёт на всех парах по нейтральным водам. Так и ушёл «Дальстрой» на север, унося с собой свою мрачную тайну. Японцы за все годы так и не решились остановить хотя бы одно такое судно.
Первые сутки Пётр Поликарпович ещё как-то держался, хотя его сразу стало мутить. Он сжимался и скрючивался, стараясь представить, что он в землянке, а вокруг – товарищи по оружию. Все они спят после утомительного перехода, и он тоже должен немедленно уснуть. Вот только воздуху не хватает и тьма такая, хоть глаз коли. Временами он впадал в забытьё, и тогда ему казалось, что он летит по воздуху и вот-вот должен упасть и разбиться. И он падал во сне и тут же просыпался с глухим вскриком. Несколько секунд не мог ничего понять, потом вспоминал всё и старался удержать нарастающий ужас. В такой изматывающей борьбе проходили первые сутки. А потом заключённых стали выводить на верхнюю палубу на оправку. Люк раскрылся, стало чуть светлее, повеяло свежим воздухом. Заключённых выпускали сразу по десять человек. Пётр Поликарпович попал в шестой десяток. С большим трудом спустился с нар – ноги затекли и ослабли. Превозмогая слабость, выбрался по страшно неудобным лестницам на верхнюю палубу, а там задохнулся от холодного плотного ветра, солёные брызги обожгли лицо. Солнце стояло высоко. Вся огромная палуба была ярко освещена, так что смотреть было больно. Едва не падая, он двинулся вдоль борта к странным сооружениям, висящим вдоль бортов над морем. Там уже суетились заключённые, справляли свои надобности у всех на виду. Так и шёл пароход по синему морю, оставляя за собой белый пенный след, а чуть сбоку – струю нечистот.
Перед спуском в трюм Петру Поликарповичу выдали горбушку хлеба и половину селёдки.
– А вода? – спросил он у раздатчика – мордатого парня уголовного вида.
– Мочу свою пей, – не задумываясь, ответил тот. – Шуруй отсюда, пока я тебя не отоварил.
Пётр Поликарпович чуть заметно кивнул и стал спускаться в трюм.
Воду разносили вечером. На десять заключённых наливали неполный таз. С этим тазом нужно было спуститься по отвесной лестнице сначала на один уровень, а потом на самое дно. Непрекращающаяся качка, узкие люки и отвесные ступени создавали почти непреодолимое препятствие на пути водоносов. Едва ли половину воды можно было донести до своих товарищей. Но не тут-то было! В дело вмешивались уголовники. Они налетали со всех сторон, черпали кружками воду из таза, толкались и страшно орали; в результате или таз падал на дно, или от воды почти ничего не оставалось. Все десять человек оставались без живительной влаги на целые сутки. И следующие сутки тоже могли остаться – никто ничего не гарантировал. Конвою было глубоко плевать на все эти дела. Но кому-то и везло – иной получал свои пол-литра и тут же выпивал их, понимая, что оставлять ничего нельзя, да и где оставишь (не в карманы же наливать)!
Так и плыли весь путь до Магадана – почти без воды и без пищи, в страшной духоте и жуткой стеснённости. Сами того не ведая, заключённые проявляли массовый героизм! Но никому бы и в голову не пришло назвать их героями. И мучениками их тоже никто не величал. Ведь были их не единицы и не тысячи, а сотни тысяч! Мучениками они стали поневоле, совсем не думая об этом, не желая такой доли. Впрочем, многие из них, пожалуй, и согласились бы принять мучения. Они отправились бы на Колыму, чтобы совершить трудовой подвиг во имя Родины, – но как свободные люди, по велению пламенного сердца! Нужно было только объяснить им по-человечески необходимость самоотречения. И тогда нашлись бы храбрецы и романтики – не миллионы, конечно, но тысячи, а может, и десятки тысяч простых советских людей. Эти десятки тысяч вольных тружеников сделали бы поболе миллиона измученных и бесконечно униженных арестантов. И все они остались бы живы! Дети выросли бы в полных семьях, а их матери не мыкали бы горе до глубокой старости, не вздрагивали бы при каждом ночном стуке.
Но «отцу всех народов» не приходила в голову такая простая мысль. «Великий почин» (по меткому выражению Ленина) московских железнодорожников не нашёл отклика в его низкой душе. Он видел вокруг себя одних лишь врагов, одних лишь подлецов и предателей; в лучшем случае – лентяев и недоумков. Если б можно было, он бы всех граждан великой страны отправил в трудовые лагеря. Но, к большому его сожалению, это было невозможно. (А что Европа скажет? Как социал-демократы оценят столь ценную инициативу?) Но ведь вольный труд тоже можно превратить в труд подневольный! Вот и были узаконены расстрелы за подобранные на уже убранном колхозниками поле колоски пшеницы (чего до сей поры не было никогда и нигде в мире). Учредили десятилетние сроки заключения за три опоздания на работу. Закрепили всех трудящихся за конкретным предприятием, запретив увольняться по собственному желанию. Ввели шестидневную рабочую неделю при мизерной зарплате, регулярных займах и сверхурочных работах. Наконец, закрепостили сельских жителей по месту их пребывания, предварительно загнав их в колхозы (весь собранный урожай при этом забирало государство, а на трудодни выдавали сущий мизер, так чтоб только не подохли с голоду)…
Такое обличье получил могучий революционный пафос через каких-нибудь два десятка лет после «освобождения трудящихся от эксплуатации и произвола местных помещиков и мировой буржуазии». Так понимал «инициативу снизу» и «сознательность масс» усатый вождь с трубкой в прокуренных зубах. Хотя, конечно, можно было его понять. Куда проще превратить страну в одну большую казарму, нежели носиться со всеми этими дурацкими лозунгами, изображать из себя идейного и радоваться каждому пустяку. Всех идейных и шибко умных усатый вождь уже уничтожил: дурачка Бухарина, мягкотелого Зиновьева, чистоплюя Каменева, масона Сокольникова, гордеца Тухачевского, вечно надутого Рыкова… да всех врагов не перечесть! Остался лишь иуда Троцкий, но и его дни были уже сочтены. Все эти блюхеры и тухачевские, рыковы и пятаковы, рудзутаки и радеки, зиновьевы и рютины, косиоры и смирновы – всё это такая мелочь, что не стоит о ней и говорить. Незаменимых нет – и баста! Стоит уничтожить одних, тут же на их место придут другие, а вместо других мгновенно появится третий слой приспешников и лизоблюдов; все они будут работать за страх, а не за совесть, потому что всё в этом мире держится исключительно на страхе.
Тут нужно понять главное: отдельно взятый человек – ничто! Зато идея – это всё! Но никакую идею нельзя воплотить в жизнь без жёсткой руки, без принуждения, без абсолютной власти. И тогда последний тезис относительно идеи придётся несколько подправить: власть – это всё! И опять же, не бывает коллективной власти. Власть может быть лишь персональная, единоличная. Поневоле согласишься с этим засранцем Людовиком. Хорошо, подлец, однажды сказал (и как это он догадался?): «Государство – это я!» К этой гениальной истине почти уже нечего добавить. К такому идеалу и стремился малообразованный и неотёсанный грузин. И он добился того, что его стали считать чем-то вроде солнца, а самих себя – чем-то вроде клопов, которых можно раздавить в любую секунду, но можно и позволить им ползать и размножаться. Всё зависело от прихоти верховного божества. А ещё – от чистого случая. Кому-то ведь надо было оставаться на воле, кто-то должен был работать на заводах и фабриках, распахивать колхозные поля и сдавать зерно государству?