Пётр Поликарпович почувствовал, как его берут под руки и поднимают. Поставили на ноги и крепко встряхнули.
– Ну же, стой прямо, тебе говорят!
Пётр Поликарпович поднял голову и словно в радужной дымке разглядел приземистого человека с волчьими глазами.
– Будешь работать? – спросил тот.
Пётр Поликарпович стоял, крепко сжав челюсти. Человек вдруг сделал шаг и как-то странно дёрнулся. В ту же секунду голова Петра Поликарповича откинулась от сильного удара. Во рту стало горячо. Он провёл языком по сломанным зубам и выплюнул кровавое крошево на пол.
– Последний раз спрашиваю: будешь работать, гад? – последовал новый вопрос.
Пётр Поликарпович шатался как пьяный. Теперь он уже и не мог ничего ответить. Он не чувствовал ни губ, ни языка. Рот быстро наполнялся кровью, которую нужно было глотать, чтобы не захлебнуться.
Человек замахнулся, и Пётр Поликарпович упал на спину, крепко ударился затылком о доски и потерял сознание. Спасительная тьма хлынула в мозг. И это было для него действительным спасением. Удостоверившись, что он в «полной отключке», бригадир с дневальным отступились. Послали за местным лепилой, а вся бригада отправилась в столовую, а потом на работу – делать то же, что вчера, и позавчера, и месяц назад. Эту смертельную карусель ничто не могло остановить.
Фельдшер – высокий худой дядька со злым лицом – пришёл быстро. Наклонившись, долго всматривался в лежащего на полу человека. Потом выпрямился и изрёк:
– В стационар.
Дневальный тут же запротестовал:
– Да ты что, начальник, какой стационар? Он же ничем не болен, обычный филон. Получил по морде пару раз от бригадира, поделом ему!
Фельдшер посмотрел на него в упор.
– Ты хочешь, чтоб он тут дуба нарезал? Он сейчас кровью изойдёт, а на тебя дело заведут, срок добавят.
– Я-то тут при чём? – опешил дневальный. – Я его пальцем не тронул.
– Ты не позволил оказать ему медицинскую помощь. Я в рапорте так и напишу, а там уж пусть с тобой кум разбирается.
Дневальный сплюнул с досады.
– Чёрт с тобой, забирай. Только бумажку мне напиши, а то с меня спросят.
– Будет тебе бумажка, – заверил фельдшер и стал осматриваться. – Это кто там у тебя в углу ошивается?
Дневальный осклабился.
– Там Зюзя со своими шестёрками. К ним лучше не соваться. Сам знаешь, поди.
Фельдшер кивнул.
– Знаю. Ты вот что, поди скажи Зюзе, чтобы пару человек мне прислал. Этого доходягу нужно отнести в больничку. Или ты сам понесёшь?
– Я-то скажу Зюзе, – нехотя молвил дневальный. – Только смотри, он меня пошлёт куда подальше. С него станется.
– Не пошлёт. Скажи, что я попросил. Потом рассчитаемся.
Дневальный помедлил секунду, потом направился в дальний угол.
Пётр Поликарпович не слышал этого диалога. Не чувствовал, как его подхватили за руки и за ноги, положили на носилки, а потом несли, раскачивая, по зоне. Втащили в процедурную и перебросили на деревянный стол, накрытый грязной клеёнкой.
– Всё, начальничек, мы пошли.
Двое заключённых с серыми, словно бы стёртыми лицами развязной походкой почапали из процедурной. Фельдшер подождал, пока они уберутся, глянул в окно и задёрнул занавеску. За два года своей практики он много видел выбитых зубов, сломанных костей, вытекших глаз, вспоротых животов. Но всё никак не мог привыкнуть к этим бессмысленным избиениям ослабевших от голода, абсолютно беззащитных людей. Поделать он тут ничего не мог – ни предотвратить всю эту жестокость, ни вернуть искалеченным людям здоровье, вставить выбитые зубы. Из лекарств у него была одна лишь марганцовка, а всё лечение сводилось к простейшей антисептике и полному отдыху больного, во время которого организм восстанавливал себя сам. Или не восстанавливал. В таком случае больной отдавал душу Богу. Его переносили в холодный пристрой и бросали на земляной пол. Когда трупы уже некуда было складывать, их увозили на грузовике к ближайшей сопке, где сваливали в большую уродливую яму, а потом закидывали камнями и снегом. В официальных бумагах указывали вполне приличную причину смерти каждому умершему: «Рак желудка», «Двусторонняя пневмония», «Инфаркт» или что-нибудь подобное. Истинную причину – дистрофию, пеллагру, обморожение или избиение с ломанием черепа и костей – указать было нельзя. Если десятник в припадке бешенства прибьёт железным прутом какого-нибудь доходягу – не подводить же этого десятника под расстрел (где ж столько десятников набрать)! И когда блатные, куражась, режут в бараках «контриков» и «террористов» – не расстреливать же их за все эти проказы! Десятники заботятся о выполнении плана по добыче золота (это нужно понимать и ценить), а урки помогают держать в узде всю эту ораву вредителей и смутьянов, мягколобых интеллигентов-путаников, помогая тем самым администрации в её отчаянных усилиях по перевоспитанию всех этих отбросов. Все фельдшера, все лагерные лепилы должны были участвовать в этом грандиозном сокрытии правды. А если бы кто-то воспротивился, то разделил бы участь мертвецов – место в братской могиле ему бы нашлось.
Осознание соучастия в этом неправедном деле, чувство собственного бессилия и вины – сопровождало каждый шаг, любую мысль долговязого фельдшера. За непроницаемым лицом скрывалась живая, отзывчивая душа, в которой шла беспрестанная борьба между инстинктом жизни и врождённой совестливостью. Пойти на смерть он не мог себя заставить. Да и что бы это изменило? Тут же его место займёт какое-нибудь мурло вовсе без медицинского образования, без искры сострадания, без проблеска какой угодно мысли. Таких деятелей он уже видал – на «Партизане» и на «Аркагале». Доходяг они не лечили, а всё своё старание употребляли на ублажение воров – давали им больничный отдых, выписывали горячие уколы и усиленное питание. На прииске Водопьянова такое тоже происходило (вовсе без этого не обойтись). Но и обычные доходяги также имели шанс получить освобождение от работы, как этот вот старик… Фельдшер склонился над безвольно лежащим телом, прислушался к дыханию, потом выпрямился, покачал головой. С первого взгляда ему было ясно, что этот заключённый не переживёт зиму. Да и до зимы вряд ли дотянет. И это счастье его, если он умрёт быстро, не будет мучиться ещё несколько месяцев. Понимая всё это, фельдшер развёл в стеклянной чашке щепоть марганцовки и стал отирать марлей кровь с разбитых губ пациента.
Так он и жил все эти годы в лагере – думал одно, а делал совсем другое. Поэтому и приняло лицо непроницаемое выражение. Лишь глаза иногда словно бы вспыхивали, выдавая внутреннюю борьбу.
Пётр Поликарпович очнулся глубокой ночью. Сперва ничего не мог понять. Мелькали обрывки воспоминаний – он видел огромную железную тачку с камнями и песком, гнулся и скрипел под ногами деревянный настил, тяжёлое кайло вонзалось в осыпающуюся стену, в спину задувал ледяной ветер, тяжёлый каменный свод каждую секунду грозил обрушиться – всё это мешалось в какую-то какофонию, казалось кошмаром. Было ли это в действительности? Или это бред воспалённого воображения, судороги испуганной души?