– Погоди, вот, – спохватилась она. Вынула из кармана коробочку, открыла… Там тесно лежали два обручальных кольца цыганского золота, – поблёскивали на солнце.
– Это вам, – сказала. – Ей и тебе. Подарок от меня. – И засмеялась: – А ты-то так и не подарил мне серёжки с зелёным камушком!
Он бросился к ней, крепко обнял.
– Сердце моё! – крикнула она. – Беги, беги… не успеешь…
Он метнулся к составу, вскочил на площадку, крикнул:
– Папуша! Я никогда тебя… я…!!!
Она махнула рукой, голову нагнула и пошла по перрону прочь, не оглядываясь…
* * *
…И всё было как в том ужасном сне, когда прямо с вокзала, не заходя домой, не показавшись маме, он примчался к Дылде, и в кармане его лежала коробочка с их обручальными кольцами из цыганского золота. И стоял, и стоял у крыльца, ни черта не понимая: почему всегда весёлый и открытый дом заперт, ни огонька за окнами, и где все они – вся семья? Но главное: где сама она, Дылда?!
«Где её носит!!!» – в ярости, в дикой ревности цедил сквозь зубы, словно забыл, что самого где только не носило, что сам-то ещё прошлой ночью катался с Папушей по жарким её перинам! Словно забыл, как только сегодня, стоя в продуваемом тамбуре, плакал о Папуше, с весёлым отчаянием поторапливая поезд – скорее, скорее к Дылде!
Он бы рванул в музей к дяде Пете, выяснить, что и как, но боялся, что лишь отойдёт, как появится Дылда собственной персоной. А вдруг появится в сопровождении какого-нибудь влюблённого гада?! Вот и пригодятся его кулаки… вот и пригодятся!
Но когда она всё-таки появилась, когда возникла на углу в мертвенной просини августовских сумерек – он её не узнал: ссутуленная, исхудалая, волосы стиснуты сзади в неряшливый хвост; в руках – огромная хозяйственная сумка. И смотрит как чужая, словно бы сквозь него, Стаха: взгляд тусклый, а в лице какая-то отупелость. Не узнала? Правда, он в таборе весь зарос – и волосьями, и настоящей мужской щетиной – страх посмотреть. Может, надо было сначала – в парикмахерскую…
Ноги его отяжелели, всё внутри обмякло.
– Это же я… – проговорил, не смея к ней шагнуть, ничего не понимая. – Вернулся, вот… Я же ради тебя… я всё теперь умею! Теперь у нас всё будет как надо!
Мимо прошла, не оборачиваясь. На крыльце как-то по-бабьи взвалила тяжёлую сумку за спину, достала ключ, отворила дверь, вошла в дом и заперлась.
…Как истукан стоял он, не в силах одолеть этот тягостный морок. Больше всего его поразило, что в доме не зажгли света. Ни лампы, ни свечки, ни фонарика, ни искорки огня! Будто, войдя внутрь, она сгинула там без следа, будто тёмный дом сожрал её, переварил, растворил в своей загадочной безмолвной утробе.
Его подмывало броситься к двери, заколотить, замолотить по ней кулаками, заорать, долбануть ногой… Что, что можно делать там одной в темноте?!
…только плакать. Она и плакала: тихо, безнадёжно, сутулясь за маминой швейной машинкой, которая уже никогда, никогда не застрекочет под мамиными руками.
И Стах, пропавший из её жизни на целых два месяца, оторопелый и раздавленный, стоявший по ту сторону двери, – просто не мог знать, что за это время случилось многое, и главное: они сравнялись в сиротстве. Что, так же как и он – отца, она внезапно, в считаные минуты, потеряла мать. Только в этом горе его не оказалось с нею рядом.
* * *
Мама скончалась за праздничным столом, в шестнадцатый день рождения Надежды: и было это как в страшном сне, после которого просыпаешься в холодном поту и ещё долго бормочешь: слава-богу-слава-богу, – твёрдо зная, что в жизни такого просто не могло произойти.
Но – произошло.
Уже подали десерт – ореховый пирог и фрукты; Аня с Надюхой сновали вокруг стола, разносили десертные тарелочки, и к ним – мамины любимые мельхиоровые вилки с красно-зелёными эмалевыми попугаями на ручках. (На стол «попугайчики», обожаемые детьми, подавались в исключительных случаях, мама считала, что эмаль стирается.)
Мама пробовала сливы и нахваливала:
– Надо же, крупные какие, ты пробовал, Петя? Правильно я взяла два кило. И мягкие такие, и, главное, слад… – и, захрипев вдруг, задёргав головой, потрясённо вытаращив глаза, мама – нарядная и красиво накрашенная, с причёской, сделанной в лучшей парикмахерской города, – сползла на пол в окружении целой толпы людей: тут и муж, и дети, и гости, и кое-кто из соседей, – всего человек двадцать. (Дни рождения у Прохоровых считались самыми главными, неотменимыми праздниками…)
«Скорая» приехала довольно быстро, но оказалась – так, чем-то вроде почётного караула; мама уже не дышала… Врач объяснил оглушённой семье: сливовая косточка в дыхательное горло… Бывает, к сожалению. Вы и представить не можете, насколько часто.
«На миру и смерть красна», – приговаривала на поминках одна из соседок. Другая вздыхала и вторила: «Рано, конечно, зато какая лёгкая смерть у Танечки – и празднично, и вся семья вокруг…» Третья подхватывала: «И такая красивая в гробу лежала, и стрижка новая – будто готовилась!»
Папка в ответ на это цедил сквозь зубы:
– Дуры, курицы, идиотки народные! – и без конца плакал, и на похоронах, и на поминках, и на девятый день… Плакал, ничуть не стесняясь ни соседок, ни собственных детей: «Дети мои, ангелочки мои… Сиротки мои…»
Хотя под титул «сиротки» подходила, пожалуй, одна только школьница Надюха. Старшие были уже взрослыми людьми, каждый жил своей натруженной жизнью – кроме Димы, бедненького: тот много лет находился в специальном интернате «для безмозглых» – так, понизив голос, добавляла Анька, которой на язычок попасть – мало не покажется. (Дима, бедняга, никого не узнавал, распух и совсем потерял свою восточную красоту, да ещё и чесался весь – от лекарств, что ли, или тик это такой?.. Но папка с мамой непременно навещали его каждый месяц, а что сейчас будет – кто его знает.)
Старший брат, Кирилл, лет пять как жил своей семьёй в далёком Мурманске, куда его после института увезла жена – на свою родину. Прижился там, в тундровых сопках, работал механиком в порту и всем был доволен; по телефону зазывал к себе родителей, полюбоваться на красоты Кольского, заодно и с внуками познакомиться – с двухлетними близнецами.
Люба, третья по возрасту (если считать несчастного Диму), – тоже семейная, мать двух девочек-погодок, – жила в Твери и возглавляла армию бухгалтеров на каком-то продвинутом фармацевтическом предприятии. А Богдаша – пострел, которого мама когда-то привязывала вожжами к столбу, чтоб не убежал… о, Богдаша стал знаменитостью! Вся его прыть, всё нетерпение в ноги ушли, в футбол. Закончив детскую спортивную школу, он несколько лет играл нападающим в «Торпедо» во Владимире, а три месяца назад его переманили в столичное «Торпедо». Вся семья гордилась своим футболистом, а мама – та даже купила отдельную папку, в которой хранила две вырезанные заметки из раздела спортивных новостей областной газеты, где Богдашу называли самым перспективным форвардом будущего футбольного сезона.