Понимаешь, в двадцать девятом году были слиты два архива, Ленинградский и Московский, так что, в некоторой временной неразберихе… можно было сделать потрясающие открытия. Истории не всегда удаётся замыть следы кровавых преступлений… В общем, листы тех воспоминаний тоже – случайно глаз их выхватил: большие, желтоватые, бумага такая… приятная на ощупь… Несколько листов разрозненных, мало что поймёшь, но… Эпизоды этой истории завораживали!.. Я их спёрла, вынесла из помещения, спрятала под кофтой на животе. Ночью читала, не могла оторваться: там жизнь хлестала – мощно, увлекательно. Начало было таким: мол, под мою диктовку и при моём ясном сознании пишет историю моей жизни мой сын Симон…
Стах подскочил, как ужаленный: – Симон?! Где?! Где эти листы?!
Она улыбнулась, сморщилась…
– Где-где… в Караганде! Там же, где и моя диссертация… Ты слушай, что произошло с этим ловкачом, пока ещё у меня язык… ворочается, и в башке что-то теплится… Он, похоже, был языковым пареньком, шустрым. Есть такие, знаешь: языки хватают из воздуха, особый талант. И образование получил самолучшее: единственный же сын, семья не бедная. Но папаня его к медицине готовил, а тот – не-ет! Ему – на лошади скакать, слава, сражения, странствия… и прочая дрянь по этой части. Ну, и доигрался. Там же, в Венеции, прибился к Эжену де Богарне… Это как случилось… Богарне с января 1806 года назначен главнокомандующим Итальянской армией, а с 12 января – генерал-губернатором Венеции… В тех записках – целая история: папа-врач-Бугерини был вызван к больному Эжену, явился во дворец со своим юным сыном, и тот… короче, ошалел парнишка, подпал под обаяние власти, пропал! С родной семьёй порвал, французом заделался, стал Бугеро. Очень быстро взлетел-воспарил… Представляю, какой он… в юности-то… Эти его записки, хотя и под диктовку, – такие упругие, страстные… Столько в нём азарта – даже в старости… Жаль, не все листы я нашла. К началу русской кампании был он адьютантом и переводчиком при Богарне, должность блистательная – для такого сопляка. Сколько ему было – лет двадцать, двадцать два? Впрочем, тогда и жили стремительней, некогда и ни к чему было стариться… И он уже себя показал: пишет, к тому времени участвовал в боях, был ранен, представлен к наградам и прочая ля-ля и фу-фу… – Вера Самойловна закашлялась, долго выхрипывала обрывки слов, наконец стихла, махнула рукой:
– Не суть важно. А важно, что ему доверяли – так? – если снарядили с особым заданием. Там ведь как было: обоз выдвинулся из Москвы 16 октября, должен был пройти ускоренным маршем до Смоленска, а оттуда сокровища переправили бы в Саксонию. Но всё пошло наперекосяк: путаница с передвижениями войск, роковые случайности… нападения партизан и казаков… А главное: вдарил небывало ранний мороз, дороги обледенели… лошади дохли. Быстрый марш превратился в растянутую вереницу повозок… Не хватало продовольствия, солдаты были измучены, корма для коней – только солома с крыш… Ну и когда за ночь замёрзла чёртова пропасть и людей, и животных, французы стали бросать орудия и взрывать зарядные ящики, а пушки зарывать в землю… Думаю, тогда Богарне и решил послать вперёд своего адъютанта с самым ценным грузом. Может, и небольшой был баул, не знаю, не пишет, но драгоценности отобрали первостатейные, самые что ни на есть, старинные-царские, – из тайного схрона, из каких-нибудь царских ларцов. Тут даже думать – свихнёшься. И малой резво поскакал.
А дальше-то всё и началось: потеря лошади, нападения казаков, стычки, засада, ранение, плен, побег… А главное: голод и чудовищный, нестерпимый для европейца мороз… Эх, память уже не держит деталей! Всех перипетий не помню, столько чёртовых лет прошло… Но там много у него разных напастей случилось. Помню только, что сутки он, с сабельным ранением, истекая кровью, просидел в озёрных камышах и – подробностей не пишет, но даёт понять: там же, в воде, припрятал баул. Зацепил за корягу ремнём, снятым с трупа французского солдата. Тут он не оригинален: многие в воде прятали свои заначки: поди обыщи все озёра на том пути… Когда выбрался, был пойман казаками, бежал из плена, снова пойман, снова бежал… Там чёрт ногу сломит, поверь, начнёшь читать – не оторвёшься. Вальтер Скотт рядом с ним – первоклашка… А описание людских страданий – куда там какому-нибудь классику. Пишет, как у людей пальцы ломались на морозе. Как в Вильно он видел замёрзших мертвецов, сидящих под стенами домов. Шутники вставляли им палочки в оскаленный рот – на манер трубки. Когда бежал из плена вторично – а это уже холода чудовищные, – он всё-таки достиг того местечка под Вильной, приполз, обмороженный, к дому литейщика меди – того, что от смерти спас.
– Какого ещё литейщика?!
Стах был совершенно обескуражен – даже не этой, обрушенной на него историей его предка, или однофамильца, или тёзки – кто уже сейчас разберёт? – а тем, сколько лет старуха Баобаб хранила в памяти все эти баулы, озёра, ремни с убитых французских солдат… Имена и вещи давней истории давней войны… И сколько ж ещё в голове у неё неисчислимого добра, которое теперь должно уйти – навеки?
Сейчас он уже не мог бы ответить самому себе: вот эта история – она действительно вычитана старухой в тех самых листах или сочинена сегодня, на рассвете? Не последняя ли это фантазия, последнее творение яркого, но угасающего ума?.. Он только слушал, реплики подавая в обычном своём «рабочем» ритме, поскольку за годы она привыкла к его выкрикам и возражениям, к его недоверию и усмешкам, которые лишь добавляли энергии любому её рассказу, любому воспоминанию; подгоняли, открывали дополнительные шлюзы памяти. В каком-то смысле её воспоминания всегда были их общей работой, уже необходимой и самой старухе, и ему, Стаху. Вот на чём он возрос, вот что всегда будоражило, толкало его к поискам; порой унижало, порой одобряло и даже возносило: её похвала, её презрение, быстрота её мысли, беспощадность её суждений. И, конечно же, необъятность её эрудиции.
– Что за литейщик меди?!
– А, я не говорила?.. В самом начале похода, в Вильне, этот самый Аристарх спас человека, вырвал из рук разгулявшейся солдатни. Тот оказался не прост: литейщик меди, образованный человек. Подолгу живал в Бреславле, в Вене и Лейпциге… У него дочь-красотка была, Малка. Наш Бугеро, спаситель, был приглашён на субботний ужин и там присмотрелся к девице. Был впечатлён.
Так вот, приполз он, изувеченный, на порог их дома, и там уже упал и стал подыхать окончательно: не было сил по ступеням подняться. Сколько веревочка ни вейся… Мороз, вечер… Он пишет: мои, мол, несчастные отрепья, покрытые сосульками, «ничуть не согревали меня, а напротив, жгли ледяными жалами…» Как-то так… да. Выразительный стиль. Помню, читала, и чуть не заболела: холод ощущала физически. Ночь он бы точно не пережил, бедолага. Это я забегаю, устала как-то… Дай водички, ага…
Стах приподнял ладонью голову старухи, отметив, какой та стала лёгкой, дал попить… Она и пила, продолжая сверлить Стаха своими пристальными чёрными глазами из-под мужиковатых седых бровей. Горло его перехватило, он подумал: она всегда смотрела так требовательно, будто ожидала от него каких-то невероятных, из ряда-вон-успехов… исполнительских и прочих. А он ни черта этих ожиданий не оправдал.
– Если коротко, – продолжала Вера Самойловна невозмутимо, будто они по-прежнему сидели в её комнате и она просто рассказывала очередную историю, пришедшую на память. Вот только голос её ослаб и осип и она чаще останавливалась, чтобы вдохнуть, и вдыхала судорожно, коротко, жадно. – На его счастье, Малка возвращалась домой от каких-то… родственников, не то соседей, и нашла его на крыльце – буквально споткнулась об него. Он еле дышал, показал знаками, где беда: мочиться не мог вторые сутки. А в тепло-то, в дом обмороженного тащить нельзя. Так она что: молодчина девка, скажу тебе, – прямо там рассупонила его отрепья, вытащила его «петушок» и снегом принялась энергично оттирать. Мало-сексуально, но эффективно… Короче – спасла парня! А потом уже его втащили в дом и выхаживали месяца два, и таки выходили – ошмётки Великой армии тогда уже были за Неманом… А «петушок» его спасённый после пригодился, ибо наш герой, вылеченный и откормленный, на Малке успел жениться и очень скоро сделал ей ляльку, вот этого самого Симона.