Книга Наполеонов обоз. Книга 2. Белые лошади, страница 43. Автор книги Дина Рубина

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Наполеонов обоз. Книга 2. Белые лошади»

Cтраница 43

– Куда?

– Да куда-нибудь… Метались с девочкой на поездах и прочих перекладных. По всей стране их несло. Сначала по знакомым, потом она и вовсе стала следы заметать, – наверное, спятила… Бежали из города в город, из деревни в деревню…

С одного полустанка на другой. Где только не останавливались, – она перед смертью всё рассказала. Валя эту историю отлично помнила, а я уж… прости… – Она закусила губу, покачала головой:

– Страшно представить, как зимовали они, где спали, на что жили. Сначала прожили какое-то семейное золотце: пару колечек, цепочку. Потом бабка нанималась на случайные работы – что кому помыть или ребёнка посмотреть… А Сонечка всегда с ней, старуха боялась её куда-то определять – боялась, что отнимут, сдадут в интернат для детей врагов народа; всё повторяла: «Замучают! Замучают!..» Старуха явно была уже не в своём уме, знаешь… Волосы как воронье гнездо, глаза шныряют, очки разбиты, ниткой перевязаны – прямо бомж, как есть. Всех подозревала, требовала, чтобы дверь всегда была заперта на ключ. Одно время в Курске подрабатывала на предприятии, ей платили сковородками, и она ездила на поездах – продавать их по деревням. Упала на вокзале, сломала руку, но в больницу – отказалась. Из-за Сони. Так и ездила со сломанной рукой, ветку ей кто-то сердобольный к руке привязал… И девчонку за собой всюду волокла… А к нам как попала – в медпункт на вокзале, Валя же там – медсестрой до самой пенсии. Поезд пришёл в Южу, и старуха поняла, что заболела не на шутку, дальше ехать не может. У неё, знаешь, руки примёрзли к железным поручням. Сели в переполненный поезд, она висела на ступенях, закрывая Соню… ну и, когда оторвала руки – кожа осталась на поручнях… Её привезли к нам, руки – сплошное мясо… Валя ей – ванночки из марганцовки. Ты же знаешь свою бабу Валю…

Да, подумал он, я знаю свою бабу Валю.

– Вот… а девчоночку мы забрали домой – помыть там, вычесать вши… Первый вечер она даже не разговаривала. Сидела в тазике, я её намыливала, мочалкой тёрла… и она плакала – от тепла. От блаженства… Валя прямо там, пока она в тазике сидела, клала ей в рот по кусочку хлеба с вареньем, и она жевала, жевала… Не глотала, жаль было глотать. Жевала и плакала… наша Сонечка…

Наталья уже не сдерживалась, сама плакала чуть не в голос. А он сидел, прямой, как жердь, смотрел на недоеденный пирожок и тупо чувствовал всё то же: колючий сухой репей где-то за грудиной.

Тётка высморкалась, вздохнула.

– Ну, и вот. А бабушку её – жаль, имени не помню – не удалось вытянуть. Воспаление лёгких, плюс недоедание, бродячая жизнь, старость. И эти руки страшные…

– А как же она – записку – этими руками? «умоляю»… «моей дочери Доре»… И точный адрес указан… И такой ррросчерк роскошный.

– Записка раньше была! – торопливо объяснила Наталья. – Она её, видать, с самого начала написала на случай своей смерти. Верила, что дочь вернётся. Тогда, знаешь, многие думали, что после войны людей из лагерей станут отпускать, особенно ленинградцев… Такие страдания город прошёл в блокаду!

– Но Дору – не отпустили, – утвердительно проговорил Стах, исподлобья внимательно глядя на тётку, изучая, казалось, каждую морщину на её искреннем, виноватом почему-то лице. – Вы ведь наводили справки.

Она потупилась, глубоко вздохнула, будто решаясь, готовясь рассказать всё, как есть.

– Ты… должен понять: время было такое, что… – Она решительно тряхнула головой и проговорила с вызовом: – Да. Да! Валентина – бог её будет судить, – ослушалась! Она привязалась к девочке. Мы все привязались. Девчоночка такая умница оказалась, и покладистая, и помощница… И личико такое, знаешь: «Люби меня!» Ну, и… потом мы через знакомую в ЗАГСе переписали её на свою фамилию. Стала она Софья Яковлевна Устинова. И всё.

Стах будто не слушал тётку. Слушал что-то внутри себя – тяжело, неприятно обдумывая.

– Вот почему она так умильно крестила меня… – вдруг пробормотал он. – Баба-то Валя, сердечная… Втайне от мамы. И просила меня не говорить никому, а крестик у себя держала, вон там – в верхнем ящике комода, в носовом платочке. – Он вскинул голову, пристально посмотрел на тётку: – Помнишь? Надевала его благоговейно на мою тощую шейку, только мама уедет из Южи.

– Она просто… она боялась Семёну навредить! – запальчиво возразила Наташа. – Семён же на такой должности был – начальник станции! В те годы…

– Нет. Она еврейского ребёнка крестила, вот в чём заслуга, – задумчиво продолжал он. – Спасение души, так оно, кажется? – и криво усмехнулся одними губами. – Так радовалась, что плакала от счастья. И курица… Помнишь, как ты рубила ей голову, той несчастной курице?

– Она тебя больше всех внуков любила! – крикнула Наташа и сникла, робко пробормотав: – Как ты запомнил всё это, боже мой! Ты был таким маленьким.

– Память хорошая, – сухо проговорил он и вновь дёрнул уголком рта. – Еврейская.

Тётка отмахнулась, будто он чепуху городит, вновь торопливо заговорила, стараясь держать тон – душевный и извиняющийся; Наталья, бедная, подумал он, извиняется не за свою вину.

– …Она так пригрелась в семье, бедняжка, – Наталья всхлипнула. – Представь её детство: поезда, вши, экзема по всему телу – мы выводили её полгода! бог знает, где они с бабушкой ночевали-зимовали… в каких сараях, ангарах… Когда и куда их добрые люди пускали помыться? А тут она оказалась в семье, в душевности, в сытости… в чистоте! И не одна, а среди детишек – сестрёнок и братьев. Она всей душой своей заледенелой к нам подалась… она… Ты просто не понимаешь! – выкрикнула Наталья. – Ты того времени не знал! Может, баба Валя сердцем чуяла, что внутри себя Сонечка и не хотела помнить правды, боялась опять куда-то угодить, где холод и бродяжничество. Боялась – назад, в темноту, в грязь, в поезда! А если б старуха померла на каком-то вокзале – ты можешь представить, что случилось бы с девочкой?! С твоей мамой?!

– Понятно! – оборвал Стах. – Вы определили ей правильные детские воспоминания. Позаботились… – Он забрал коричневый конверт, прошёл в прихожую, поднял с пола и закинул рюкзак на плечо: – А ты понимаешь, Наталья, что вы её просто… украли?

– Мы её спасли! – выкрикнула она.

– Спасли и украли. Прикарманили девчонку. Спрятали в семье, за чужой фамилией. При живой-то матери…

– Её мать сидела в лагере, никто не знал – жива она или нет!

– И никто так и не узнал…

– Ты… жестокий! – отозвалась тётка. Она плакала, уже не таясь, отирая слёзы обеими ладонями. Он стоял у двери, как чужой – рюкзак на плече; смотрел на тётку, на своё, оставленное здесь, счастливое летнее детство.

– Нет, – ответил устало. – Я – обобранный. Со всех сторон обобранный.

Повернулся и молча вышел в снежную морочь.

* * *

Эта ночь в родном доме, где впервые в жизни он остался один, бесконечная эта ночь тянулась, как запряжённая в тяжёлый воз памяти.

Он всюду включил свет и ходил из комнаты в комнату, застревая в каких-то уголках, задумываясь перед знакомыми предметами… Прилёг на неубранную мамину кровать, полежал, мысленно пытаясь представить последние её перед ударом минуты. Здесь. Вот здесь лежала… почувствовала приближение чего-то страшного, может, ещё не понимая… Поднялась, прошла несколько шагов… даже дверь успела открыть. Зашаталась и сползла на пол… А ведь он даже не знал, принимала ли она таблетки от давления. Будущий врач! Ни разу не поинтересовался – как ты, мама, себя чувствуешь. Просто она всегда была молода, всегда далека от… всех этих физических немощей. Он знать не знал, что мама состарилась. Ему никто не доложил. Он и не желал этого знать.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация