Он смущённо хмыкал: Дора – о да, это залог нашего будущего благосостояния – если наконец решиться брать небольшую плату за знакомство с этим выдающимся экземпляром питерской фауны.
Минувший день уже казался ему вполне сносным: в конце концов, чем плохо лишний раз пробежаться по Эрмитажу? И оживлённый ненатужный разговор, и долгая прогулка без дождя, и белая, вернее седоватая ночь, томительно затекающая во все щели и окна этого города…
Они и не заметили, как дружно умяли курицу и пирожки и уговорили бутылку коньяка – причём Анна почти не пила. Зато Стах приналёг на хороший алкоголь, расслабился и… захорошел. Перешёл в непременную алкогольную стадию: из него попёрли шедевры «Декамерона неотложки». Так и сыпались истории одна за другой – под коньячок да под куриную пожилую ножку.
В последнее время он насобачился в жанре устного рассказа, и в компаниях, куда, впрочем, попадал не часто и, в основном, в Лёвкином фарватере, приобрёл даже некоторую популярность: образ – «суровый доктор», расхожие шуточки типа «ужасно боюсь врачей, особенно однокурсников»…
Рассказывал он серьёзно, с лицом оскорблённого в лучших чаяниях мудака, сохраняя выражение нерушимой веры в справедливое устройство мира. На фоне нынешних криминальных реалий и изумительно диких деяний разнообразных современников это выглядело эстрадным номером. (Мама – вот кто одобрил бы его полностью: «Не бойся быть смешным. Люди обожают клоунов!»)
Анна тоже хохотала до слёз.
– Смеёшься? А ведь это ужас что такое, – подхватывал он с обречённо-мрачной физиономией, отчего рассказ получался ещё смешнее.
– Взять недавно: вызов, ДК Ленсовета. За сценой – мёртвый человек. Приезжаем, и в общем всё понятно: острый инсульт, внезапная мозговая смерть. С нами в бригаде новая девица, так что я, бывалый медик, желая покрасоваться, объясняю ей, стоя над простёртым на полу покойником: вот, мол, наблюдайте, типичная картина. Один зрачок сужен, другой расширен…
И так далее. Лекция мэтра… Мимо проходит рабочий сцены, я его – цап за халат: «Не расскажете, как это произошло?» – «Да нет, – говорит, – я ничего не видел. Прихожу – а он уже лежит. Я его и не знал, вообще-то. Знал только, что глаз у него стеклянный…»
Она и хохотала очень похоже на Дылду, его аж в жар бросало – ну да, конечно: сёстры… сёстры. Какого дьявола она тут припёрлась: благоухать?!
– Или вот ещё случай… Есть у нас специальная гематологическая машина – громоздкая, со сложной аппаратурой; кликуха «Аврора», так как практически никогда не выезжает, стоит на вечном приколе, как легендарный корабль. А тут – вызов в Купчино: выпадение матки. Ну, это штука страшная, так что в кои веки садимся в «Аврору», едем… Прибываем в кошмарное Купчино. Лифт не работает, тащимся с носилками на восьмой этаж. Попадаем в совершенно пустую, ободранную квартиру – вонь сивушная столбом. И сидит над бутылкой водяры какой-то ханыга в слезах и соплях. «А где пациентка?» – спрашиваем, тяжело отдуваясь. И он нам плаксиво: «Матка моя мыла окно и выпала-а-а-а…» Ах, чтоб ты сдох, пьянчуга!
И как бывало в компаниях на пике веселья, ему внезапно стало… тошно. Он вспомнил руки Дылды, – истерзанные бесконечной стиркой белья. Господи, подумал, что это я подрядился развлекать эту расфуфыренную паву, в то время как моя любимая пашет за всю свою жутко занятую семейку!
И как рукой сняло всё веселье, всю лёгкость и ненатужность этого симпатичного застолья. Помнится, и у бати такое бывало: разом менялось настроение. Мама всегда чувствовала и ждала этот момент, и быстро «сворачивала шарманку»: поднималась и начинала составлять в стопку грязные тарелки.
Теперь, главное, не приняться на пьяную голову за выяснение отношений с этой… родственницей. И потому просто иди спать.
Он поднялся и стал убирать со стола. Его ощутимо покачивало. Многовато вылакал, кавалер ты хренов! Значит, и завтрашний день – насмарку.
– Ладно. Так можно и до утра трындеть. – буркнул он. – У меня послезавтра ма́гна эст вэ́ритас эт прэвале́бит.
– Это что – латынь? Что означает?
– «Велика истина, и она восторжествует».
– Ух ты!
Он принёс из своей комнаты чистое бельё (носил в прачечную раз в неделю), бросил стопку на матрас железной панцирной койки Гинзбурга, сказал:
– Устраивайся и цени: это нары четырежды беглого зэка. Туалет и ванная – направо в конце коридора, мой рулон бумаги – пятый от двери. В ванной тебя стошнит, но вода там имеется, а чёрные пятна на эмали – это от времени. До завтра!
Вышел, плотно прикрыв за собою дверь.
У себя в комнатушке быстро разобрал кровать, задёрнул шторы, разделся, мрачно похваливая себя за правильный родственный день – ты можешь мною гордиться, Огненная Пацанка! – повалился на кровать и вырубился буквально за минуту: усталость, хороший коньяк, и – в чём бы он никогда себе не признался – изрядное нервное напряжение.
…Обычно он подманивал эти сны, когда выпадала ночь без дежурств. Это была его игра, его заветная рыбалка. Иногда получалось… Тут надо было подстеречь миг, когда балансируешь на грани сна, но ещё в состоянии направить желание по манящему следу.
Рисовал её в воображении – там, на Острове, в шатре старой серебристой ивы, в ту ночь, когда впервые после его таборных скитаний они оказались предоставленными своей любви…
«Веранда», их славное плавучее корыто, уже завершила летние рейсы, и они взяли на причале лодку на всю ночь (это стоило недорого, бутылку водки) – а в семь утра должны были её вернуть. Впервые в жизни Дылда соврала папке: мол, подруга собирает на ночь девичник; пока плыли, терзалась по этому поводу – что-то бубнила, каялась, даже всплакнула (моя честняга!) …
Она сидела на носу лодки, пламенея в сумерках своей неопалимой купиной (потеряла заколку, пока возились на причале), а Стах на неё смотрел, – просто смотрел, наваливаясь на вёсла, и это равномерное движение всё больше овладевало обоими, натягивая сквозь их тела высоковольтную струну: он её увозил, увозил, увозил… как в своих безумных снах, – он утаскивал добычу! И эта мысль сотрясала его мелкой дрожью.
Приплыли, вместе вытянули лодку на песок, перенесли в шатёр одеяло и тайком от мамы стащенный из прихожей полушубок, перешитый Вадим Вадимычем из тулупа со склада Клавы Солдаткиной. Пока занимались всем этим устройством, чувствовали себя сообщниками, чуть-чуть преступниками; взрослыми…
А потом взошла чистая холодная луна, выковала реке металлические доспехи, и Остров явился грозным, покинутым… и незнакомым. Всё стало странным до оторопи: блеск речного песка, чёрный в ночи грибок, «кабинка Робинзона» и облитая серебром их старая ива, под беспокойным ветерком волочащая подол ветвей.
И сами они, с детства прогулявшие здесь множество безалаберных летних дней, сейчас, внутри своего шатра, стоя на коленях друг перед другом, казались себе незнакомцами, пустившимися в первое головокружительное плавание из отважных касаний, горячей кожи, губ, языка… – и лепестков, раскрывающих собственные, алчущие любви губы…