Её везли мерным ходом, и мужской голос с лёгким акцентом произнёс где-то наверху: «Ну что ж: кажется, мы живы? Кажется, обошлось…» – после чего она опять ушла в тёмную тину речного водоворота… – надолго.
Но не навсегда.
Часть третья
Разрыв
Глава 1
Забытьё
А помнишь, помнишь, как после табора три дня подряд каждый вечер ты приходил к двери дома на Киселёва и стоял, как приколоченный, дожидаясь, когда она покажется на углу улицы… Стоял, провожал глазами и не смел приблизиться. И она проходила мимо тебя, поднималась на крыльцо, отпирала дверь и входила в дом, сразу же запираясь. А ты стоял и стоял, изнемогая от тоски, от вины… пока, на четвёртый день, не поднялся на крыльцо и не стал колотить в дверь кулаком, и орать что-то несусветное, жалкое, окаянное, не заботясь о том, что кто-то тебя увидит – такого…
И она вдруг рванула дверь, будто стояла там всё время, втащила тебя в дом и стала наотмашь бить – по лицу, по плечам, в грудь и в живот… – плача в голос… Била яростно, по-мужски, отчаянно, вкладывая всю душу, всё горе, всё своё – за эти месяцы – одиночество.
А ты смирно стоял под градом её ударов, мотая головой после каждой оплеухи, стараясь удержаться на ногах. Дожидался конца экзекуции и, умирая от счастья, повторял, как заведённый:
«Для тебя… для тебя… для тебя… для тебя…»
* * *
Здесь было другое.
С той самой секунды, когда в дверь просунулась голова Ксении Филипповны, с её дурацким венчиком на затылке, и масляным говорком старуха произнесла: «Вами, молодой человек, интересуется чей-то тихий голос…» – с той самой секунды он понял всё: тихий голос. Просто он всегда её чувствовал, как и она его, даже на расстоянии – потому и боялся звонить. К тому же она никогда не звонила сама; её деликатность выстраивала китайские церемонии: Аристарх занимается, он готовится к экзаменам (его профессия венчала их обоюдное будущее сияющими чертогами).
На две-три секунды он даже застрял в дверях комнаты – ему привиделось немыслимое: что он не помнит – где телефон. Шёл по коридору к тихому голосу – на эшафот. Его тихий голос должен был произнести «Здравствуй!..», но не смог, сбежал куда-то внутрь живота.
Стах пытался и не мог выговорить ни слова: горло, самую грудь ему забили мокрым песком. Пытался позвать её – как в детстве, в страшном сне, бывало, силился звать маму жалобным плачем – и не мог ни звука выдавить: ни простонать, ни провыть. Он тонул… Его скрутила судорога; его утягивало на дно.
Если б она произнесла хотя бы слово, если б обрушилась на него с упрёками, проклятьями, со слезами, или… с чем там ещё обрушиваются на предавших любимых обычные нормальные люди?.. Тогда бы и он вскрикнул, и он, может быть, заплакал, и тоже стал укорять, и тоже горячо проорал бы ей, как измучился без неё, как в беспамятстве сна повёлся на родной запах, слетел с катушек, обезумел!.. Но шли минуты, и она молчала, и бесконечно длилась эта казнь.
Её неумолимое молчание поднималось как разлив реки и захлёстывало всю их жизнь: их детство, рябиновый клин, их поцелуйный колодец на улице Школьная, их Спасо-Евфимьев монастырь с семнадцатью колоколами; их Остров с шатром серебряной ветлы, в глубине которой её тело светилось, как лампа – всё было залито, утоплено, уничтожено её тяжким молчанием, а он оказался не в силах его разрушить – ибо то страшное, что она собиралась над собой сотворить, он уже не успел бы предотвратить…
Через полчаса Зови-меня-Гинзбург вошёл в комнату с листом капусты для Доры. Увидев Аристарха, лежащего на кровати лицом к стене, опешил, тихонько подошёл и заглянул тому в лицо. Фраерок лежал очень тихо, с открытыми глазами.
– А ты… разве не ушёл? – осторожно спросил старик. – У тебя ж экзамен, не?
Стах молчал, обхватив себя руками и как-то съёжившись, будто ему было очень холодно или очень страшно. Будто он защищался от порывов ледяного ветра или потоков холодной речной воды. Зови-меня-Гинзбург отступился, вышел из комнаты и сразу вернулся со своим шерстяным шотландским пледом. Подойдя к кровати, сноровисто забросил его и вытянул вдоль ног Аристарха. Постоял ещё минуту-другую, переступая с ноги на ногу. Наконец покладисто проговорил:
– Ну и ладно. Кемарь, ежли охота. Нехер волноваться. Пересдашь!
Нет, не пересдал фраерок своего экзамена. Он просто… уснул, видали вы такое? Просто уснул, в сон ушёл, закатился в берлогу…
Зови-меня-Гинзбург на вторые сутки понял, что дело нехорошее: фраерок не хотел просыпаться – эт что за болезнь такая?! Что его укусило – муха цеце? Вроде такие только в Африке водятся?
Он вызвал участкового врача. Хороший доктор Саша, хаять не будем, всегда заботливый, если что – сам даже кровь возьмёт. И лишний раз стетоскопом простучит, и лекарство принесёт, и укол в жопу засандалит, – хороший доктор.
Саша пришёл, постукал-послушал, похлопал по щекам, сунул ложку в молодую пасть… Сказал, что полная чепуха: юноша здоров как бык, гоните его на работу-учёбу, Муса Алиевич.
Какая там учёба, куда гоните, если человека в уборную по стеночке везём? Гинзбург задумался… Раза два за свою богатую жизнь он видал подобные невероятные случаи в лагерях: человек умирал, потому что хотел умереть. Уползал человек в непроглядный сон, остывал там и коченел, оставляя этот мир к ебеням…
Через три дня Саша-доктор вновь пришёл по настоятельному вызову.
Паренёк, казалось, лежал в той же позе, в какой он его оставил.
Хм-м… Саша вновь осмотрел больного, добросовестно прослушал, простукал, прощупал… Озадаченно поскрёб в затылке.
– Знаете, Муса Алиевич, – наконец произнёс он, – ни черта я не понимаю. Это похоже на так называемую… «горячку», как её красиво описывали классики русской литературы. Но это, извините, скорее с женщинами случается. А тут здоровый бугай. Никаких симптомов. Лёгкие – чистые. Ну, небольшая температура, ну, горло чуток красное… Ведь это даже смешно.
– Зато мне не смешно, – прорычал Муса Алиевич. – Я его на себе в отхожее место волоку. Он мослами не шевелит. Доктор, ёж твою в брошь, сделайте что-нибудь с пацаном, пока концы не отдал.
Доктор помолчал, задумчиво разглядывая костяк лица больного, мосластые руки, бессильно протянутые поверх одеяла. Да, за неделю парень превратился в настоящие мощи, а это не симулируешь. И от того, что больной перед приходом врача был чисто-начисто выбрит стариком, создавалось полное впечатление, что на кровати лежит готовый покойник. Может, это мононуклеоз у него так протекает, подумал Саша. Но тут нечего делать – перележать, перетерпеть, надеяться на молодой организм.
Когда вышли в коридор, Гинзбург дружески намотал на кулаки отвороты докторского халата, подтянул к себе Сашу и сказал:
– Она его бросила.
– Кого? – в замешательстве спросил доктор, чувствуя себя лошадью в упряжи.