Укрепленный на стене, фонарь давал мало света. А со стола норовил свалиться. В итоге Шевалье зажег две свечи – и продолжил работу. Поставив же последнюю точку, встал и потянулся, разминая затекшие мышцы. В ушах зазвенело. Молодой человек не сразу сообразил, что это вахтенный отбил первую склянку.
«Половина первого ночи? Засиделся, однако!»
Он дунул на страницу, подсушивая чернила. Перед глазами мелькали черно-желтые круги. Нет, это никуда не годится! Надо проветриться.
«Опасно держать оригинал и копию в одном месте. Случись что – пропадут оба. Копию надо отдать на хранение. Кому? Эрстеду? Пожалуй…»
На палубе в лицо ударил свежий ветер, неся с собой мельчайшие соленые брызги. Закружилась голова, как от глотка кальвадоса натощак. Огюст вцепился в планшир. Внизу, в волнах, отражались сигнальные огни «Клоринды». Казалось, свет исходит из-под воды. Луна рассекла Атлантику дорожкой из серебра. В небе, подмигивая, смеялись звезды. Усталость сползала, будто сухая змеиная кожа; возвращалась ясность рассудка.
Он двинулся вдоль борта, ведя ладонью по планширу, отполированному касаниями множества рук. Ощущение под пальцами дерева, прохладного и гладкого, доставляло удовольствие. Из темноты проступила фигура рулевого. Матрос обернулся, заслышав шаги…
Из-под берета со смешным помпоном скалился череп – желтый, обглоданный веками. В прорехах робы белели ребра. Меж ними копился чернильный мрак. Шевалье громко икнул. Крик застрял в горле.
– Доброй ночи, синьор. Не спится? – скрежетнул якорный ворот.
Огюст моргнул. На него без особого сочувствия глядел молоденький матрос – смуглое лицо, карие глаза навыкате. Полные детские губы; над верхней – смоляные стрелки усов. Тысяча чертей! Что за наваждение?!
– Ага, – с трудом выдавил Шевалье. – В-воздухом подышать… Вышел.
Матрос кивнул и отвернулся. На всякий случай Огюст обошел рулевого по дуге, обогнул палубную надстройку и выбрался к другому борту. Все-таки он переутомился. Спать, немедленно спать…
У борта кто-то стоял, глядя в темную даль. Еще один скелет?! Секундой позже Огюст узнал коллегу-полуночника. Человек из плоти и крови, Андерс Эрстед был поглощен каким-то занятием и не замечал, что его одиночество нарушено. Крадучись, молодой человек скользнул ближе. Силуэт датчанина расслоился: на Эрстеда будто наложился его призрачный двойник. Так уже случалось – в мансарде Огюста, когда баронесса, оставшись на кровати, одновременно возникла у стола.
Руки Эрстеда быстро двигались, бросая что-то за борт, в воду. Бумаги! В свете луны Огюст узнал почерк… Рукопись Галуа! Проклятый датчанин проник в каюту, похитил ее – и теперь уничтожает! А он, дурак, еще хотел отдать копию Эрстеду на хранение!
– Прекратите! Вы не смеете!
Он был в полушаге от датчанина, когда от грот-мачты отделилась черная тень. В голову ударило пушечное ядро. Искры брызнули из глаз, рассудок помутился. Чудовищная сила отшвырнула Огюста прочь, приложив спиной о фальшборт – так, что перехватило дух. Что-то хрустнуло: доски или ребра.
Налетел вихрь, вывернул руки из суставов, заломил за спину.
– Я предупреждал вас, Андерс! Это упырь! Он хотел вашей крови…
– Сам ты упырь! – заорал Шевалье, выплевывая на палубу выбитый зуб. – Кровосос! Зачем вы бросили за борт рукопись Галуа?! Негодяи, мерзавцы…
– Успокойтесь, князь. Полагаю, вы ошиблись.
– Не подходите, друг мой! Он опасен.
– Вряд ли…
Датчанин склонился над молодым человеком.
– Вы хотели моей крови, мсье Шевалье?
– Нет! Бумаги…
– Бумаги Галуа у вас. У меня их нет и не было. Я ничего не выбрасывал за борт. Просто стоял и смотрел на океан.
– Но я видел…
– Я тоже в последнее время вижу странные вещи. Уверен, мы стали жертвой наваждения. Отпустите его, князь. Он не опасен.
– Я ему не верю!
В этот раз Волмонтович не сплоховал, искупив позор лечебницы Кошен. И был готов оградить друга от опасности любой ценой – даже вопреки желанию друга.
…наконечник пики кувыркнулся в грязь. На обратном взмахе сабля с хрустом врубилась в ключицу бородача. Справа выросла фигура второго всадника. Волмонтович закричал – пика казака вошла ему в живот, разрывая мундир, кожу, мышцы, внутренности…
– Вы тоже выжили после смертельной раны, – сказал Огюст, не понимая, зачем он это делает. – В живот. Верно, князь? У вас есть опыт. И вы решили, что я…
Хватка ослабла. Лунный свет упал на изумленное лицо Волмонтовича.
– Пся крев! Откуда?! – князь внезапно охрип.
Сцена шестая
Смерть и жизнь Казимира Волмонтовича
1
А было так.
Звон хрусталя. Багровая вспышка. Взрыв боли.
Темнота.
Смерть.
Раб Божий Казимир понял это сразу и не захотел ждать. Легко поднявшись над собственным мертвым телом, он шагнул в Небо, в серую пелену дождя. Оглядываться не стал – успеется. Поглядим уже с Небес. Там, где сведены все счеты и развязаны все узлы, он даже сумеет простить своих убийц – и бородатого хлопа, посмевшего забрать фамильный клинок в качестве трофея, и второго, распотрошившего седельную сумку. Он простит, он полюбит их – но не сейчас и не здесь.
В небо!
Дождь густел. Каждый шаг давался с огромным трудом, словно не по небу шел – по болоту. Мелькнула мыслишка: пустят ли? Без исповеди и причастия, без честного погребения? Не в бою убит, не на дуэли. Поймали, как сопливого мальчишку, меж четырех дорог! Размечтался, расслабился…
Бригида!
…смятые простыни. Откинут атласный полог кровати. На изящном столике – флаконы с духами и притираниями. Кузина стоит у окна – нагая, желанная…
Раб Божий Казимир поспешил отогнать видение. Грех, да такой, что не оправдаешься. Разве что простят – или весы, на которых станут взвешивать его дела, случайно качнутся в нужную сторону. Грешен, и сгинул без толку, за зря, но ведь воевал! – дрался за родную Польшу, за Черную Богоматерь Ченстоховску, за братьев своих, и живых, и мертвых, и еще не рожденных.
Простишь ли, Господи?
Пан Бог молчал. Густо струились потоки дождя, небо было скользким и мокрым. Шаг, еще один… Нет, не пускают! Душу догнал страх – беспощадней казацкой пики. Если не на Небо, значит – куда? Это несправедливо!
– Господи!!!
И Пан Бог ответил, ибо велики любовь Его и милость – даже к падшим, к таким, как убитый на грязном перекрестке уланский поручник Волмонтович.
– Не Мне судить тебя, раб Мой Казимир!..
Почудилось или нет, но различил Волмонтович в Господних словах печаль. Словно Всевышний жалел о нем, недостойном. Жалел – и не в силах был помочь.