Она уходила во тьму земли глубже и глубже, и каждая плодородная горсть Великой Матери несла ей силу, и корни деревьев и трав сплетались в ее животе, как жилы, кишки, подземные реки града текли сквозь нее, словно кровеносные вены, и, перевернувшись сейчас на бок, она могла бы сбросить с лица Города улицы, церкви, дома.
Она уже была Землей раньше, она знала ее силу, входила в нее и воскресала тысячу раз. Из ее корней прорастали высокие побеги, травы, деревья, они ветвились, сплетались в арки и стены, в золотые орнаменты — прямо из Машиного тела, из ее живота вырастал в причудливых модерновых узорах высокий Владимирский собор…
Младшая Киевица открыла глаза — на нее смотрел Бог с огромной, как у льва, белой гривой волос, серафимы с красными крыльями выглядывали из-за его спины, льнули к нему, словно пугливые темноглазые дети. Святые и великомученики центрального нефа косились со всех стен — живые и дышащие, они хмурили седые и соболиные брови, поджимали губы, глядя на Киевицу, — кто с укором, а кто с пониманием.
«…твое Провалля…»
Есть Провалы на улицах древнего града, принявшего в землю свою тысячи тысяч смертей. Есть Провалля — в собственную душу, в свои скрытые, и странные, и страшные тайны.
Это был не собор прошлого и не собор настоящего — это было совершенно особое место «…твое Провалля!»
Ее личный Владимирский!
Она вспомнила, что по первоначальному плану Владимирский собор собирались построить на Ярославовом валу, 1, — на том самом месте, где стоит сейчас их дом-замок и дозорная Башня Киевиц. Изначально собор должен был стать местом Хранителей Киева. И не случайно она так любила его, наверное, здесь, во Владимирском, всегда жила часть ее души… и не только ее.
Место не было безлюдным и тихим, напротив, она сразу услышала голос:
Киев — родина нежная,
Звучавшая мне во сне…
На мраморных перилах хоров в просторных ангельски-белых одеждах, с беленым лицом стоял невысокий Пьеро в маленькой черной шапочке и распевал печально-сладкую песню:
Я готов целовать твои улицы,
Прижиматься к твоим площадям…
«Вертинский…» — узнала его Маша.
В юности будущий певец мечтал петь вместе с другими мальчиками в хоре Владимирского. А там, на хорах, в иконостасе — сияла мадонна Нестерова, в которую Вертинский был влюблен гимназистом и носил ей цветы. Наверное, здесь, в соборе, вечно будет жить часть его души…
Маша сделала киевскому Пьеро знак рукой, но он словно не видел ее.
Киевица повернулась к алтарю, взглянуть на любимую Богоматерь Виктора Васнецова в золотой центральной апсиде… и зажмурилась от слепящего света.
Там, где на руках у Марии сидел младенец Христос, протягивающий пухлые детские ручки ко всему белому свету, — горел сияющий диск, отбрасывающий триллионы лучей, столь ярких, что и саму надалтарную Пречистую Деву, и свиту из разноцветных херувимов не было видно сейчас. А перед диском, купаясь в его лучах, улыбаясь, парил в вышине неизвестный мужчина в темных одеждах священника, точно так же, как младенец Христос, протягивая руки к белому свету…
— Миша Васнецов, — восторженно угадала Маша, окунувшись в сияние.
Она и сама инстинктивно расставила руки точно так же, принимая, прижимая к себе теплый свет незамутненной радости, радуясь за еще одну душу — маленького сына художника, подарившего вдохновение отцу.
Она знала: из пяти детей Виктора Васнецова — лишь род сына Михаила, послужившего прообразом младенца Христа во Владимирском соборе, оказался навеки неразрывно связан с их Городом. Став православным священником, Михаил в зрелые годы жил здесь. Во время Второй мировой войны его единственный наследник — внук художника и его полный тезка Виктор Михайлович Васнецов был признан погибшим. Лишь спустя много лет семье удалось разыскать его, спасшегося чудом, живого и здравствующего… в Городе Киеве. И единственный потомок «владимирского младенца Христа» — доктор физико-математических наук, еще один Михаил Васнецов, и сейчас проживал в Киеве вместе с детьми.
Вот и не верь после этого в мистику судеб! В чудесную связь художественных творений и человеческих душ… Как видно, и часть души сына Миши навечно осталась в Киеве, в отцовском соборе.
Любуясь дивным свечением, Маша сделала несколько шагов к алтарю в южном приделе храма, и испуганно разочарованно вскрикнула:
— Кылына? И ты здесь?
На полукруглых мраморных ступенях к иконостасу сидела молодая женщина, лицо которой навечно запечатлел и Кирилловский храм, и врубелевские полотна-демониады.
— Кылына, ты слышишь меня?.. Ты позвала меня сюда?
Кылына не подняла головы с аккуратным пробором, склоненной над каким-то шитьем, ее игла то ныряла в полотно, изукрашенное золотым богатым орнаментом, то вырастала вновь из его глубин.
— Кылына, я пришла в свой Провал! Что ты хотела сказать мне?
Тяжелое, плотное, вышитое христианскими крестами и символами полотно было длинным, как жизненный путь, спадая с колен Кылыны, оно тянулось по серо-черным плитам собора. Неужели после смерти экс-Киевица вышивает кресты, неужели и ее мятежную душу защемило в храме… и почему во Владимирском, не в Кирилловской церкви, где поныне в алтаре можно увидеть ее фатальный портрет?
— Ты — не Кылына, — выдохнула понимание Маша. — Ты не знаешь, как спасти моего сына.
— Ваш сын болен? — женщина подняла голову, будто только заметила ее. — Тогда помолитесь ей… она может излечить от любой болезни, — девушка показала на алтарь позади себя, где в одном из окошек, с веткой в руках, стояла написанная Михаилом Нестеровым святая великомученица Варвара.
— Помолиться… — повторила Маша, окончательно убеждаясь в догадке. — Вы не Кылына. И не Эмилия Прахова. Вы — ее дочь, Леля!
— Мы с матерью на одно лицо, такой уж у нас род, — сказала та и снова принялась за шитье, забывая о Маше.
Младшая Киевица еще раз вгляделась в знакомые до боли черты врубелевской Богоматери-демона — пухлые крупные губы, широковатый нос, округлые светлые глаза — такое лицо носила и Кылына, и ее дальняя родственница Прахова, и ее старшая дочка…
Такое же лицо было и у святой в алтаре Владимирского собора, там, куда указала молодая женщина.
Еще один художник Владимирского, еще один Михаил, еще одна любовная история… Нестеров влюбился в дочь профессора Прахова и нарисовал ее в образе святой Варвары, и сделал ей предложение… но получил от родителей Лели однозначный отказ. Эмилия Прахова сочла живописца недостойным женихом для ее дочери. А Леля, жизнь которой испортила властная мать, так никогда и не вышла замуж, осталась старой девой и стала известной вышивальщицей, вышила для Владимирского собора золотом и серебром плащаницу… И, похоже, так и не ушла отсюда, не перешла в мир иной, оставшись навечно в том единственном месте, где ее бесконечно любили.