Она осеклась, в глубине зрачков ее матери пылал красный огонь — Кылына уже была беременна, уже носила Акнир под своим сердцем.
Она не ошиблась, ее зачали на Великую Пятницу — ее отец, о котором она до сих пор ничего не узнала, и ее мать, успевшая близко узнать отца.
— В тебе шумит моя кровь, — спокойно сказала Кылына. — Я знаю, ты не желаешь мне зла. Ты сможешь сказать, кто ты, или этим ты нарушишь Великий запрет?
— Я не могу нарушить запрет. Но мне нужен ответ. Это вопрос моей жизни. Ты пришла сюда ради мужчины, которого любишь? Это посыльный из «Жоржа»? Ты влюблена в него?
— Я влюблена в посыльного? — глумливо уточнила Кылына. — Ты видела нас вместе? Это решительно ничего не значит. Я просто заказывала у «Жоржа» вино для своего суаре.
— Не хочешь — не говори, — Акнир отвернулась. Огонь в зрачках ее матери говорил сам за себя, столь яркий, что от него слепило глаза.
— Я вижу, тебя очень волнует этот посыльный, — засмеялась Кылына. — Но я пришла сюда ради художника — Врубеля.
«А что я тебе говорила!» — воскликнула умозрительная Чуб, и Акнир порадовалась, что напарницы нет рядом с ней.
— К слову, этот господин был тут недавно, ждал вас. Но не дождался, — промолвила мать Акнир.
— Миша был тут? Он нашелся? Но зачем тебе он… снова?
— Ты знаешь? Тем лучше. Так вышло, что мы оказались связаны с ним, как два каторжника, которые не могут сбежать оттого, что им мешают общие оковы.
— Присуха?
«Логус» помог! Она говорила с матерью на равных. Сама не зная того, Чуб совершила открытие, достойное Книги Киевиц — коммуникабельность воистину была ее даром!
— Эта связь дает ему власть. Однажды он нарисовал с меня Демона. И каждый раз, когда он уничтожает его, я теряю силу. И если однажды он нарисует Демона мертвым — я не знаю, что будет со мной. Если он нарисует его поверженным — моя жизнь закончится проигрышем… Но еще хуже, если он напишет не гениального Демона, а бога — своего Бога, Иисуса Христа… напишет Христа лучше Демона. И этим изменит свою суть. И мою суть… и суть моих потомков. Мне жаль, но я не могу позволить ему сделать подобный выбор.
— И что ты сделаешь с ним?
— Он сам не знает своей силы… силы своего гения, силы, дарованной Городом, силы, невольно дарованной мной… и другой. Была еще и другая женщина, и она тянет его к себе. Но он не должен стать иконописцем, не должен иметь потомство. Я видела это! Его отпрыск получит всю нашу силу — и его, и мою, и ее.
— Так это ты погубила его сына?.. Савушку?
Кылына не ответила, но ее глаза-васильки потемнели так стремительно, что стало ясно: решение пропитало душу как яд.
— У него не должно быть детей.
— Это слишком жестоко!
— Нет большего горя для Великой Матери, чем смерть ребенка, — согласилась Кылына, — она нарушает закон Уробороса… Но у человеческих гениев все иначе. Гениям не нужны дети. Гений — венец рода. И одновременно его конец. Как будяк, он вытягивает все силы у предков и у потомков. У гениев другие дети… истинный ребенок Врубеля — Пабло Пикассо, утверждавший, что не стал бы тем, кем стал, кабы не увидел однажды работы Врубеля. Сама врубелевская мозаика мазков — Х-хромосомы кубизма… зачем ему другие дети?
— Послушай, я должна сказать тебе…
Киевица Кылына быстро приложила палец к губам своей дочери и покачала головой.
— Нельзя знать будущее. Закон. Ты хочешь сказать, что мне угрожает опасность? Она всегда угрожает мне!..
«И ты всегда нарушала законы и запреты!» — хотела крикнуть Акнир, но заклятие сковало ее губы, сковало тело, и ей оставалось только смотреть, как, слегка улыбнувшись ей на прощание, мать опускает густую вуаль и уходит. Осознавать, что она ничего не может поделать…
Ее мама умрет.
А перед этим убьет сына Маши…
И лишь она, Акнир, виновата в этом, поскольку, явившись сюда, изменила все.
ВСЕ!
В ранней киевской осени есть тишина, перекрикивающая шум машин, маршруток, троллейбусов, вечный человеческий гул.
Каждый желтый лист прячет тишину, как жемчужину. Потому даже в шелесте листвы пронзительной песней звучит умиротворенная тишь — осенний покой наших душ, замерших, насторожившихся, с удивленьем прислушивающихся к себе.
Маша упала в иной, неизвестный ей ясный осенний день — сегодняшний, завтрашний, реальный или бывший частью Провалля, она не знала, не могла понять.
Светило солнце, и люди толпились на остановке, еще зеленую назло всем облысевшим каштанам траву густо усыпали желтые чипсы опавших листьев, машины в тянучке медленно ползли вниз с еле сдерживаемым раздражением на мордах, и голуби парили над низким куполом метро «Университет»…
И черный ворон сидел на низкой ограде собора и смотрел правым настороженным глазом прямо на Машу.
Что с ней случилось?
Морок, кошмар?..
Никогда, никогда настоящая душа Маши не могла сказать ей… не могла попросить ее убить сына!
— Что с вами? Вам плохо? Вы вся дрожите, — превозмогая тишину осени, долетел до нее женский голос.
Младшая Киевица стояла на вымощенной серыми плитами паперти со скамейками и уснувшими фонтанчиками для питья, прижимала ладони к своим занемевшим щекам и, видимо, имела плачевный вид. Рядом с ней, забеспокоившись, остановились две девушки; обе они, одетые в положенные для подобного визита длинные платья, только что вышли из Владимирского. Одна, чуть постарше, с миловидным лицом, в нарядной шали и ярко-красных туфлях, и проявила участие:
— Вы не больны? Я могу вам помочь?
— Спасибо, мне лучше, — слабо ответила Маша.
Девушка достала из сумки чистый бумажный платок и ловко промокнула Машин покрытый испариной лоб, легко коснулась его, измеряя температуру — в ее уверенных, подчиняющих жестах читалась ежедневная забота о ком-то, о детях или о больных. Может, она была медсестрой?
— Мы не встречались тут раньше? Бываешь здесь? — спросила она.
— Бываю… — Непонятно почему, от этого простого участия, от незамысловатой человеческой беседы Маше сразу стало легче дышать. — Часто бываю, — сказала она, понимая, что ее слова сейчас истолкуют превратно.
— Так сильно веришь? — удивилась девушка в красных туфлях.
— Не так сильно, как нужно
— А тебя как зовут?
— Маша.
— И я тоже Маша. Слышишь, барби, обратилась к своей подруге она, можешь встать между нами, загадать желание.
— Не называй меня так.
Не-барби одновременно и соответствовала своему прозвищу яркой модельной внешностью, и опровергала его живостью черт, красотой без налета искусственной кукольности — огромными темными глазами, чистой кожей и пышными волнистыми светлыми волосами.