Андрей впервые показал мне старенькую фотографию их родителей, Марка Соломоновича Зоркого, на которого были так похожи Нея и Петя, и Веры Яковлевны Васильевой, на которую больше, чем они, походил Андрей. У него были серые глаза и сильно вьющиеся русые волосы…
Эти годы и эта квартира незабываемы. Память хранит особый образ открытого и для многих родного дома. Сколько раз и с какими замечательными людьми приходилось там сиживать за шикарным столом, накрывавшимся не от избытка денег, которых всегда не хватало, но от врожденного гостеприимства. Там не было единомыслия, но была полная свобода мысли каждого, кто появился в этом обществе недавно или учился еще в школе вместе с Петей или Андреем. Поднимаясь из редакции в Неину квартиру, приходилось мне попадать и на более интимные посиделки все в той же кухоньке, где ютились как соседи такие, как Инна Генс или Галя Маневич с Эдиком Штейнбергом, или иностранные гости, как памятная мне чешка Яна Клусакова или немец Герман Герлингхауз. Там же обсуждались будущие судьбы иногородних аспиранток и подружек, к обустройству которых Нея прилагала тогда немалые усилия. Кого только не принимала эта квартира? По каким лезвиям бритвы не ходили ее обитатели?
В яркой, всегда заметной Нее Марковне странно сочетались энциклопедические знания, блестящий талант и застенчивость. Она была громким и скромным человеком, очень неприхотливым в быту, обладала совершенно уникальной памятью. А уж если меня в очередной раз «по старости» угораздило повторяться, то всякий раз я неизменно слышала в ответ: «Оля, вы это мне уже говорили, у меня не память, а промокашка».
Страстно участвуя в жизни своих подруг и друзей, она не была склонна к бабьим сплетням, ничего не рассказывала о своей личной жизни, тем более — никогда, ни на что не жаловалась. Напротив, любила похвалиться тем, что может есть и пить все подряд, точно так же, как может спать в любое мгновение в любом месте, безошибочно просыпаясь в нужный момент. Никогда не забуду, как на заре нашего знакомства во время многолюдной пирушки я заметила Нею Марковну, примостившуюся здесь же на кушетке, где она, поджав ноги, среди всего этого шума и гвалта уже что-то сосредоточенно писала, подложив книжку. На мой недоуменный вопрос, чего это она здесь делает, последовал ее ставший потом привычным ответ: «Ой… ну, Суркова… нетленку строчу, завтра сдавать».
Она всегда гордилась своим здоровьем, говорила, что не знает, где находится сердце и ей неведома головная боль. Даже тогда, когда какой-то подлец много лет спустя неожиданно дербалызнул ее в подъезде так, что один ее глаз, поголубев, перестал видеть почти совсем, она беззлобно назвала его лишь «больным». Она никогда не будировала эту тему, не возвращалась к случившемуся, не сетовала на постигшее ее несчастье.
Поведение Неи Марковны не спутаешь ни с чьим другим. Она много раз бывала у меня в Голландии, но один из ее приездов по-особому красочен. Уже не молодая женщина (она убила бы меня за такую характеристику!) ехала ко мне ночным автобусом из Парижа. Автобус прибывал в Амстердам в пять утра, но Нея Марковна очень строго не велела мне вставать так рано, заявив, что легко подождет меня до более позднего часа. Излишне говорить, что, не исполнив приказа, я подрулила к автобусной станции, увидела, как подошел автобус и как из него вышла элегантная Нея Марковна в длинном приталенном черном пальто и, развернувшись ко мне спиной, стала с удовольствием уплетать припасенный бутерброд. Она обернулась на мой зов, крайне удивленная моим присутствием: «Ну, Суркова! Даете… Чего это вы тут делаете в такую рань?» А когда я восхитилась ее пальто, то услышала в ответ гордое: «Наше пальтишко. ГУМ!» Так что преклонения перед Западом никак не наблюдалось. Нея была православным человеком, постилась и устраивала замечательные разговения. До последнего дня была окружена преданными друзьями и обожавшими ее студентами. Если кто-нибудь из ее знакомых отправлялся в Амстердам, то следовала ее просьба, которая для меня всегда была законом, приятным к исполнению: «Оль, приютите!»
Я до сих пор не ощущаю физически, что всех троих Зорких больше нет на этой земле. И ушли они тоже по какому-то особому порядку. Почти что в течение одного года. Сначала этот мир покинул средний брат Петя, затем младший Андрей — их обоих проводила в последний путь, будто заботливая мать, самая старшая Нея Марковна, тихо последовав за ними, отпечатавшись в нашей памяти особенным общим чеканом… Я не была на их похоронах и вроде как с ними вовсе не расставалась…
Милая Неечка Марковна, не прощаясь совсем, окольцовываю свои куцые воспоминания вашим любимым Блоком:
Чем ночь прошедшая сияла,
Чем настоящая зовет,
Все только — продолженье бала,
Из света в сумрак переход…
НЕЯ ЗОРКАЯ.
ЗАМЕТКИ К АВТОБИОГРАФИИ
Под бомбами
МОСКВА, 1941/42, первый год войны
Текст из компьютера Н. М. Зоркой с подзаголовком «Для страницы „Хранить вечно!“ (Заявка)». Опубликован с незначительными сокращениями в «Независимой газете» 22 июня 2001 года. Примечания автора.
Работая над статьей о кинематографе начала войны для Бохумского проекта, роясь в архивах, своих и чужих, чтобы уточнить некоторые даты и факты, я нашла дорогие документы, точнее, их фрагменты, которые, как мне кажется, передают атмосферу тех незабываемых дней. Предлагаю их читателям, дополняя свидетельства очевидцев «данными» еще одного «личного архива»: собственной памяти. В ту пору ученица арбатской школы № 73, потом студентка ГИТИСа, я пережила войну в Москве.
В дневниках и записных книжках речь идет о бомбардировках. Несправедливо, что Москву не числят среди городов, особенно пострадавших от гитлеровской авиации. Бомбили зверски. Целились в Кремль, но, правда, у столицы была мощная зенитная защита.
В первый месяц лидировали зажигательные бомбы. На улицах пахло гарью. По Гоголевскому бульвару, по Арбатской площади, словно осенние листья, летали обгорелые страницы ценнейших книг, уникальных манускриптов: горела разбомбленная библиотека Академии наук на Волхонке, 14.
Первую жестокую фугасную атаку враг приурочил к 22 июля — ровно месяц с рокового дня. Мы, арбатские жители, прятались в глубоком подвале конструктивистского дома № 20 (где потом была автошкола, а сейчас банк) — считалось, что это надежно. Лежим, кто на матрацах, кто на нарах, вдруг страшнейший удар, гаснет свет. Трясло до рассвета. Когда дали отбой и на сияющей солнечной заре мы вышли на улицу, нам предстала следующая картина: на месте Театра имени Вахтангова, этого любимого театра москвичей, недавно заново отремонтированного, зияла гигантская дымная воронка — прямое попадание фугасной бомбы. Потом узнали, что погибли два замечательных актера Василий Куза и Константин Миронов, дежурные.
Все стекла на Арбате вылетели. С манекенов мехового магазина ниспадали открытые каракули и норки. Книги букинистического рассыпались по тротуару. Все скорбно смотрели, никто ни до чего не дотрагивался.
Москву бомбили каждую ночь до глубокой осени. Эвакуация началась уже в июле. Понятно, что все, у кого имелись собственные или снятые на лето дачи, предпочитали ночевать вне смертоносной городской тьмы.