В последних эпизодах, когда фильм уже снят и участникам группы пора разбрестись в разные стороны, вдруг начинается дождь. Все, вместе с режиссером, прячутся, накрываются громадной целлофановой пленкой. Музыка Никола Пиовани в этих кадрах достигает наибольшей красоты и просветленности.
…Так и сидят они всю ночь до рассвета, укрытые прозрачным голубоватым пологом, соединенные дождем и чем-то еще — смутным, неуловимым, невидимым. Что это? Ноев ковчег? Корабль, плывущий в неведомое будущее, — туда, где Искусство способно объединить, спасти?
Авторская песня в грамзаписи.
Два портрета
Публикуется по рукописи.
В сокращенном варианте под названием «Авторская песня на пластинке» напечатано в сборнике: Рождение звукового образа (художественные проблемы звукозаписи в экранных искусствах и на радио). Москва, 1985.
Культурный смысл технического изобретения — фиксации звука — был осознан еще в XIX веке. «Ведь это бессмертие становится возможным для всего самого великого и чудесного… Будущие Рубинштейны и Листы не исчезнут бесследно со своими несравненными тонами и звуками на фортепьяно…» — восклицал Стасов.
Пойманное и запечатленное мгновение-звук, а далее, вскоре, пойманный и запечатленный миг-движение кинематографа — сразу неоспоримы для человечества оказались эти консерваты, сувениры исчезающего, материализация времени. В архивные хранилища, к тысячелетним папирусам и пергаментам, к собраниям книг и мемориальных бумаг побежали метры пленки — аудиовизуальные свидетельства современной истории, истории искусств в том числе.
Но эстетику, красоту, мощь новых, так называемых технических звучаний довелось первыми услышать и прочувствовать поэтам XX века, творцам.
Герман Гессе в финале своего «Степного волка» смело и даже вызывающе склонил над колесиками и винтиками радиоприемника («какое плебейство!») не кого иного, как Моцарта («красный камзол, башмаки золотые, белый парик, рукава в кружевах», как поет в песне Булат Окуджава), — Моцарта, с образом которого ассоциируется вся прелесть концертной старины, бархатных кресел, дам в атласе и цветах, уютного голубого зала с идеальной акустикой.
В роман «Волшебная гора» Томас Манн включил поистине поэму о новой — технической — эре в музыке. Особый эстетический эффект грамзаписи и чарующая красота звучания пластинки переданы писателем через восприятие героя романа, юноши Ганса Касторпа, который проводит вдохновенные часы в музыкальной комнате, наедине «с шедеврами композиции и исполнительского мастерства, скрытыми в матово-черном маленьком храме».
Роман написан в начале 1920-х, действие его развертывается накануне Первой мировой войны. Не затихли насмешки обывателей и бытописателей, снобов и эстетов над сипящим раструбом граммофона и над прыгающей, стопорящейся пластинкой. А у Томаса Манна — уже прообраз современного домашнего слушания человеком своей музыки, избранной, принадлежащей в эти минуты лишь мне: это мне сейчас поет Ф. И. Шаляпин, мне одному поверена щемящая и светлая печаль его «Элегии» Массне…
Для автора «Волшебной горы» патефон — вообще не аппарат и не машина, а «музыкальный инструмент, Страдивариус, Гварнери… верность музыкальному началу в современной механизированной форме»
[61].
Провидение Томаса Манна подтвердилось. В сегодняшнем бескрайнем государстве технических художественных копий грамзапись завоевала ранг аристократии, элиты. Ее не затрагивает или, во всяком случае, касается меньше недоверие искусства к техническому способу передачи как таковому. На грамзапись будто бы и не распространяется презрение художества (оно — «святое», «чистое», «неповторимое») к средствам массовой коммуникации (а они — «машинные», «массовые», «стандартные»), которое так долго преследовало кино и фотографию, не говоря уже о телевидении. В грамзаписи допускается возможность идеального воспроизведения.
Концерты, где слушаются редкие музыкальные записи, внедрились в обиход. Филофонисты сегодня — цвет коллекционеров, а само коллекционирование и индивидуальное слушание пластинок признаны некоей заменой былого домашнего музицирования. И никто не упрекнет за то, что дома музыка, в том числе и серьезная, слушается неглиже, в мягких тапочках или в пижаме, что стереотипно вменяется в вину телевидению.
Грамзапись и пластинку ныне догоняют магнитозапись и кассета, тоже стереофонические, со своей собственной совершенствующейся воспроизводящей аппаратурой, но пока уступающие своим старшим сестрам во всем. Ну хотя бы во внешнем виде: нет элегантности муарового круга, нарядного платья; кстати, дизайн конвертов пластинки образовал самостоятельную область прикладной полиграфии и изобразительного искусства, достойных специального внимания. Зато кассета портативна.
Такова граммофонная пластинка — аристократка, нет! — королева на вселенском пространстве технических средств распространения. И не случайно задержавшееся в русском языке тяжелое словосочетание или неуклюжая аббревиатура «грампластинка» все чаще заменяется лаконичным западным: «диск».
Правда, следует заметить, что все сказанное о престиже звукозаписи относится прежде всего и, пожалуй, лишь к сфере серьезной музыки. Симфонизм, опера, классическая камерная музыка — вот что полностью узаконено, признано культурной элитой, специалистами, самими музыкантами. Музыка «легкая», море так называемых массовых жанров, по-прежнему остается под подозрением в неискусстве или антиискусстве. Между тем ныне ежегодно выпускаемые два миллиарда дисков (глобальный охват человечества!) воспроизводят отнюдь не только шедевры, но весь накопленный человечеством музыкальный фонд: от экспериментального авангарда-разведки до ритма танцулек-дискотек, на все вкусы, уровни и случаи жизни.
И это тоже было предугадано автором «Волшебной горы», который увлеченно вслушивался в репертуар нового «музыкального инструмента» от рафинированной идиллии «Послеполуденного отдыха фавна» Дебюсси до танцевальной экзотики портовых кабачков.
В потоке мелодий и звучаний демократичный Томас Манн выделяет одну, полюбившуюся на пластинке. Именно она, эта пластинка, эта мелодия завершает рассказ о музыкальной комнате и всю главу «Избыток благозвучий», расположенную — и неслучайно — совсем близко к финалу большого двухтомного романа. Мелодия, о которой идет речь, еще раз возникает в памяти героя. Это — на последних страницах, где читатель встречается с Гансом Касторпом уже не в современной музыкальной гостиной, не в вышине санатория, а под хмурым небом равнины, в багровом зареве и грохоте снарядов. Сквозь адский военный вой слышатся новобранцу звуки-строчки с любимой пластинки.
Это — песня. Ей, народной песне, начинающейся словами «У колодца, у заставы» и обработанной Ф. Шубертом
[62], принадлежит самое проникновенное авторское описание: это для Т. Манна «одна из тех песен, которые принадлежат народу и вместе с тем являются шедевром большого мастера, благодаря чему мы в них и находим особую одухотворенную и обобщенную картину мира».