Сперва А. К. Воронский относился к писателям настороженно. Повышенная чувствительность литераторов казалась ему странной; малая политическая сознательность иных часто выводила из себя. Иногда, прочтя рукопись и поговорив с ее автором, он возмущенно всплескивал руками и, быстро моргая, говорил:
– Сомневаюсь, известно ли ему, что произошла Октябрьская революция!
[621]
Воронский продолжал упорствовать, и вскоре выяснилось, что большинство молодых писателей открыты для сотрудничества. Все слышали об Октябрьской революции, и многие участвовали в ней на стороне сил света, пусть не всегда на должном уровне политической сознательности.
Держался он удивительно просто, беседу о литературе предпочитал вести не в редакционной конторе, а у себя на дому или у писателей: «Так легче понять друг друга». Беседы часто касались рукописей, которые он предполагал напечатать. Мне казалось, что такое обсуждение заменяло ему редколлегию, которой в «Красной нови» довольно долго не было. Постепенно он развил свой вкус и позже сам стал писать недурные беллетристические произведения. Недаром Горький называл его «упорным»
[622].
В двадцатые годы Воронский жил в двухкомнатной квартире в Первом Доме Советов с матерью Феодосией Гавриловной, вдовой священника, женой Симой Соломоновной, с которой познакомился в ссылке (и в чьих глазах, по его словам, «бессознательно стыла древняя и мягкая еврейская скорбь»), и дочерью Галиной, которая родилась в 1916 году. Со временем Феодосия Гавриловна перебралась в собственную комнату в Четвертом Доме Советов, но продолжала часто бывать у сына, готовя на примусе и присматривая за внучкой. Днем Воронский работал дома, часто прерываясь, чтобы ответить на телефонный звонок или «поговорить с каким-нибудь товарищем, пришедшим с другого этажа за папиросой, книгой, а то и просто поделиться впечатлениями от командировки или прочитанной газеты». Вечерами он беседовал с писателями и случайными посетителями. «Мы часто собирались у Воронского», – вспоминал Всеволод Иванов.
Купив в складчину бутылку красного вина, мы за этой бутылкой просиживали целый вечер, широко и трепетно разговаривая о литературе. Здесь читал Есенин свои стихи, Пильняк – «Голый год», Бабель – «Конармию», Леонов – «Барсуков», Федин – «Сад», Зощенко и Никитин – рассказы. Сюда приходили друзья Воронского, старые большевики и командармы – Фрунзе, Орджоникидзе, Эйдеман, Грязнов
[623].
Сам Иванов читал «Партизан» и «Бронепоезд 1469». Другими частыми гостями были Аросев, Пастернак, «некрасивый, в тяжелых роговых очках, очень остроумный Карл Радек» и друг семьи Филипп Голощекин, которого Воронский называл «Филиппом Красивым»
[624].
В течение двух лет Воронский был верховным издателем, вдохновителем, диктатором и пропагандистом советской литературы. Его работа состояла в отделении зерен от плевел и выращивании здоровой поросли. «Политическая цензура в литературе, – писал он о своей первой задаче, – вообще очень сложное, ответственное и очень трудное дело и требует большой твердости, но также эластичности, осторожности и понимания». Как он объяснял Замятину: «За это мы платили кровью, ссылками, тюрьмами и победами, ведь было же время, когда мы вынуждены были молчать… пусть помолчат теперь «они»
[625].
Александр Воронский
Что касается поиска «наиболее талантливых», то сколько бы Воронский ни «развивал свой вкус», его взгляды на литературу оставались «студенческими». Его любимыми писателями были Пушкин, Толстой, Гоголь, Чехов, Гомер, Гёте, Диккенс, Флобер и Ибсен. Своими самыми ценными находками он считал Бабеля, Есенина, Иванова, Леонова, Сейфуллину и Пильняка
[626].
В 1923 году Воронскому бросила вызов небольшая, но шумная группа «пролетарских» критиков, утверждавших, что «Красная новь» перестала быть партийной, а беспартийная литература не может не быть контрреволюционной.
Большинство пролетарских идеологов были юношами из еврейских семей (на момент создания группы «Октябрь» Семену Родову исполнилось 29 лет, Александру Безыменскому и Юрию Либединскому – 24, Г. Лелевичу – 21, а племяннику Свердлова Леопольду Авербаху – 17). Все исходили из того, что руководство советской литературой должно перейти от соглашателя Воронского к «партийной ячейке». Только партийное руководство могло решить, какая из воюющих между собой ячеек достойна этой роли
[627].
Воронский назвал своих оппонентов лжепророками апокалипсиса (и карикатурами на его подпольного двойника, Валентина):
Жили были эдакие постные и непреклонные люди, питались они акридами и диким медом, в рот хмельного не брали, на совет нечестивых не ходили, на путь грешных не вступали, маловерных и неверных обличали неустанно на всех площадях; там же, где не хватало трубного пророческого гласа, они, по показаниям достоверных и нелицеприятных свидетелей, били посильно стекла, ломали мрачно оконные рамы и бурно вышибали двери
[628].
Но главным ответом Воронского пролетарским критикам была его новая – и, он полагал, подлинно марксистская – теория литературы, опиравшаяся на синтез Белинского и Плеханова с Фрейдом и Бергсоном. Литература, утверждал он, – не орудие классовой борьбы, а метод познания мира. «Искусство, как и наука, познает жизнь. У искусства, как и у науки, один и тот же предмет: жизнь, действительность. Но наука анализирует, искусство синтезирует; наука отвлеченна, искусство конкретно; наука обращена к уму человека, искусство – к чувственной природе его»
[629].