«Желябов» посвящен рождению большевистской морали. Раскольников Достоевского думал, что в мире без бога все позволено; Желябов Воронского понял, что в подлинном христианстве тоже все позволено – за пределами секты. Террорист Желябов делал то, что Иисус проповедовал, а большевики претворили в жизнь. «Подобно мифическому герою, Желябов посеял зубы дракона. Из них вырос лес воинов, крепковыйных, закованных в броню, – непобедимых пролетариев». Воронский не смешивал метафоры: его Иисус, как Иисус Желябова, вышел из Апокалипсиса и мало чем отличался от Кадма, Ясона и других победителей драконов. Неизвестно, помнил ли он, что крепковыйные воины в конце концов перебили друг друга. Неизвестно также, какие из его аргументов Татьяна нашла неубедительными. Она не могла изложить ему свои соображения, потому что ей разрешалось писать только матери, дочери и мужу (на их адрес в Доме правительства)
[1170].
Главное отличие «политической изоляции» Татьяны в Советском Союзе от «тюрьмы и ссылки» Воронского в царской России заключалось в том, что Татьяну изолировало государство, которое она считала своим. «Как я себя чувствую? – писала она в первом письме домой. – Я не буду говорить, что хорошо. Попала я в исключительно тяжелое положение, так как моя позиция (я немедленно заявила о поддержке мною безоговорочно ген. линии) вызвала определенное отношение со стороны изоляторцев. Я просила администрацию перевести меня к т.т., так же как и я стоящим на позиции ген. линии, но пока вопрос этот не разрешен, и не знаю, будет ли разрешен положительно». Две недели спустя ее перевели в другую камеру, где она «чувствовала себя спокойно», но бдительности не притупляла. «И ты будь совершенно спокоен, – писала она мужу (заместителю председателя бюджетной комиссии ЦИК СССР Михаилу Полозу), – и в этих условиях, как в любых других, я политически изолируюсь от окружения. Ты знаешь меня, ты знаешь, что то, что я здесь, – недоразумение. Оно разъяснится, я думаю. А пока нужно спокойно ждать и использовать время для занятий»
[1171].
Михаил Полоз с дочерью Радой, побритой на лето
Главным отличием Татьяниных занятий от занятий Воронского в царских тюрьмах (помимо ее профессионального интереса к экономике и математике) было «серьезное и аккуратное», «с карандашом в руках», чтение газет – в первую очередь «Правды» и «За индустриализацию», но также «Известий», «Литературной газеты» и «Пионерской правды». Она читала официальные речи (в том числе речи мужа), записывала плановые показатели, беспокоилась об урожае, радовалась «победе Литвинова» (признанию Советского Союза Соединенными Штатами) и очень увлеклась «арктической романтикой». Темы ее писем отражали новые ценности советской культуры: любовь к жизни, полнота существования и радость совместного участия в Истории. Газеты и письма из дома доносили до нее «могучее чувство просто физической радости», охватившее советских людей. Особенно растрогала Татьяну автобиография начальника Днепростроя А. В. Винтера, которая называлась «Моя счастливая жизнь» и кончалась словами: «Я прожил жизнь более счастливую, чем, может быть, полагается человеку»
[1172].
Татьяна не могла этого сказать о себе, но ее «интерес и любовь к жизни остались в полной мере», а ощущение грядущего счастья лишь обострилось из-за временной отсрочки. «Чтобы я совсем не грустила – не могу сказать, но в основном эта грусть определяется необходимостью сидеть на отшибе, когда мимо тебя несется такая прекрасная жизнь, – писала она матери, прочитав в газетах о полете стратостата «СССР-1», автопробеге Москва – Каракум – Москва и Первой Всесоюзной ядерной конференции в Ленинграде. – Ну, готовлюсь к ней сейчас много лучше, занимаюсь помногу и жду… Долго ли – коротко ли ждать придется, но дождусь ведь… А стратостат и Кара-Кумы и атомное ядро вызвали у нас с тобой совершенно одинаковый строй мыслей и чувств. Ты, верно, уже знаешь об этом из моего письма Михасю. Очень хорошо быть гражданином СССР, даже когда временно сидишь в изоляторе. Очень я рада, что и ребятки приняли в стратостате живое участие. Пусть и у них крепко развивается гордость за успехи советской страны. Ты ведь сумеешь ее им дать». Феоктиста Яковлевна делала что могла. По воспоминаниям дочери Татьяны, Рады, бабушка «жила газетами и последними известиями» и воспитывала ее в духе советского патриотизма. (Готовкой занималась домработница.)
[1173]
Настоящий советский человек получал «личное удовольствие» от запуска стратостата «СССР-1», любил всех настоящих советских людей так же сильно, как родных и близких, а родных и близких любил в той мере, в какой они были настоящими советскими людьми. Большинство взрослых, отягощенных грехами произвольными и непроизвольными, не подлежали спасению; их дети были рождены чистыми и взращены в лоне секты.
Счастье настоящего советского человека – как и его инсценировка в Парке Горького – предназначалась в основном детям. Коммунизм строился для сегодняшних детей, а смысл коммунистического спасения – как и его христианского предшественника – состоял в том, чтобы «умалиться как дети». 23 октября 1933 года Таня писала матери (и, через нее, сестре Лёле и ее сыну Воле):
Сегодня прочитала № «Литературной газеты», посвященный исключительно детской книге. Ребята сейчас вообще стали в порядок дня нашей страны, и я считаю, что решение ЦК о детском издательстве в своем роде не менее значительно, чем полет стратостата. Очень рада, что Радуся и Волька будут еще детьми, когда работа эта развернется уже во всю, но тем не менее совершенно необходимо и мне и Лельке родить еще по одному – ей девчонку, мне мальчишку, чтобы они сумели использовать все как следует (одна из причин, почему я не совсем прочь выйти поскорее из изолятора)… Мне хочется, чтобы наши ребята чувствовали себя уже не только членами семьи, но и членами советской республики. Проходила интернациональная детская неделя. Что-нибудь было у них в школе? (Эх, как бы я сейчас поработала у них в школе… с большим удовольствием.) Поэтому мне хотелось бы, чтобы Радка будущее лето провела в лагере
[1174].
Она призывала Раду, который недавно исполнилось девять лет, прочитать последнее обращение ЦК комсомола к октябрятам, подготовиться к «смотру книжной полки октябренка» и «выйти на широкую арену организованного советского ребенка». Насколько искренними были ее призывы, решало ОГПУ, и в начале декабря 1933 года ОГПУ решило не пересматривать ее дело (подготовленное в Москве следователем Рутковским). 30 декабря она писала Михаилу: