* * *
Бывшие рабочие Ельчугины, Шуняковы и Ивановы исходили из того, что преданность партии совместима с исполнением традиционных соседских и родственных обязательств (и с отсутствием интереса к празднованию Нового года и дней рождения). Возможно, им легче было использовать молчание в качестве мостика между верой и бытовой моралью. Возможно, что культ рефлексии оборачивается душевной хрупкостью. Самые видные интеллектуалы и моралисты Дома правительства – автор кодекса законов о браке Яков Бранденбургский и его соавтор и шахматный партнер Арон Сольц – испытания не выдержали. В конце 1936 года Бранденбургский, в то время председатель гражданско-судебной коллегии Верховного суда СССР, начал странно себя вести и перестал ходить на работу. В декабре его жене и дочери позвонили с Канатчиковой дачи и сказали, что он был подобран на улице в невменяемом состоянии. Через некоторое время им разрешили забрать его домой, но он отказывался есть, и его увезли в Пироговскую больницу. «Когда мы к нему приходили», – рассказывала его дочь шестьдесят лет спустя…
Мы видели совершенно чужого человека, находящегося в прострации. Будучи сибаритом, он нимало не тяготился обществом абсолютно безумных людей, кричащих, пищащих, ползающих по полу. Палата была переполнена тяжело больными. И папа, похоже, вполне комфортно себя ощущал в этой атмосфере. Он даже нашел себе друга – карлика с перекошенным лицом – и проводил с удовольствием время в его обществе… Он изредка произносил лишенные смысла, по нашему мнению, фразы. Однажды вдруг он встревожился: «Зачем на пакете с конфетами написана моя фамилия? Меня же так смогут найти!»
[1710]
Яков Бранденбургский
В конце 1938 года, после окончания массовых операций, Бранденбургский вдруг выздоровел, вернулся домой, вышел на пенсию и стал внештатным лектором Московского городского комитета партии. Он умер в 1951 году за шахматной доской в возрасте семидесяти лет. Он никогда не говорил о своей болезни
[1711].
Арон Сольц
Сольц служил начальником уголовно-судебного отдела прокуратуры СССР и жил в квартире 393 с приемным сыном Евгением и племянницей, Анной Григорьевной Зеленской. Его сестра Эсфирь умерла в 1935 году. После ареста бывшего мужа Анны, Исаака Зеленского, их дети, восемнадцатилетняя Елена и шестнадцатилетний Андрей, переехали к матери, и Сольц стал их официальным опекуном. 14 февраля 1938 года у него состоялся тяжелый разговор с Вышинским о Валентине Трифонове, арестованном 21 июня 1937-го. По свидетельству Елены, Сольц пришел домой возбужденный и сказал, что Вышинский угрожал ему. В надежде убедить Сталина встретиться с ним он перестал есть. Через несколько дней его увезли в буйное отделение психоневрологической лечебницы «Сокольники» на улице Матросская тишина. По словам врача, которая знала его по работе в отделе частных амнистий ЦИК СССР, он во всем винил карьеристов и выскочек. «Кто такой Ежов? Почему я должен верить Ежову? Партия не знает Ежова!» – говорил он. «Вышинский – бывший меньшевик, и он будет меня допрашивать? Меньшевик будет судить большевиков?!» Он прекратил голодовку, и через полтора месяца его под расписку от Анны отпустили домой. Два с половиной месяца спустя Анну арестовали. Сольц написал бывшему сослуживцу, председателю Военной коллегии Верховного суда Василию Ульриху, но ответа не получил. Ему нашли работу директора архива в Музее народов СССР, а в 1940 году, в возрасте шестидесяти восьми лет, он вышел на пенсию. «Без занятий ему было очень тяжело и тоскливо, – пишет Елена. – Много времени он лежал, читал, а когда бродил по квартире – писал длинные столбцы цифр на бумаге и даже на полях газет»
[1712].
* * *
Главной темой спектакля «По ту сторону сердца», поставленного Кавериным в Новом театре в 1933 году, была проблема доверия и рока. В заключительной сцене выясняется, что голубоглазый Клим, которому симпатизирует зал, – враг, а его зловещий двойник Шестипалый – не тень Клима, а обе стороны его сердца. На обсуждении в Наркомпросе сторонники каверинской интерпретации столкнулись с защитниками еще не отмененной строительно-душеспасительной модели. Новый директор театра, Сергей Иванович Амаглобели, доказывал, что «душа каждого из нас не является кристальной», наивный самообман не лучше предательства, а игра в кошки-мышки, в которую театр играет со зрителями, «мучителен для людей, которые находятся не в роли кошки, а в роли мышки». Самый высокопоставленный участник дискуссии и заместитель заведующего театральной секцией Наркомпроса, Павел Иванович Новицкий, утверждал, что социалистическое строительство неотделимо от надежды на спасение и «большой внутренней работы по перевоспитанию людей». Идеальное решение, согласно Новицкому, было найдено в следующем спектакле Каверина, «Уриэль Акоста», где колеблющийся молодой идеалист, похожий на голубоглазого Клима (в исполнении того же актера), преодолевает страх, отказывается от ложного признания и вступает на путь «целого ряда великих людей, начиная от Галилея, Бруно, Спинозы и до Маркса, Ленина, Сталина»
[1713].
В марте 1936-го, через два года после обсуждения «Уриэля Акосты», Новицкий отправился в Свердловск с лекциями о социалистическом реализме. В гостиницах не нашлось места, и он остановился у начальника местного управления театрами Я. А. Гринберга. В последний день своего пребывания в городе он провел закрытую беседу с партийными директорами местных театров о кампании по «усилению борьбы со всеми видами формализма, натурализма, вульгаризаторства и беспринципного либерализма». Отвечая на вопросы о закрытии 2-го МХАТа, он упомянул разговор Сталина с председателем Комитета по делам искусств Платоном Керженцевым и заведующим Отделом культпросветработы ЦК А. С. Щербаковым. Начальник свердловского Управления по делам искусств т. Виницкий, присутствовавший на беседе, обвинил Новицкого в клевете на т. Сталина и сообщил об этом в обком. Новицкого вызвали в НКВД и после длительного допроса и очной ставки с Виницким отпустили в Москву. По возвращении он написал письмо заместителю Керженцева по театральной политике, Якову Иосифовичу Боярскому (Шимшелевичу), в котором извинился за преувеличение заслуг 2-го МХАТа и разглашение содержания разговора т. Сталина (о котором Боярский сообщил ему «доверительно»). Свою «громадную политическую оплошность» он объяснял усталостью и сильной головной болью. Он знал, что его поступку нет оправдания, но надеялся на снисхождение.