Но обычно они считали друг друга антиподами. Христиане видели в социалистах атеистов или антихристов; социалисты с этим не спорили и называли христиан ханжами или невеждами. В стандартных социалистических автобиографиях отказ от «религии» был обязательным условием духовного пробуждения.
Большинство проповедников христианского апокалипсиса были рабочими и крестьянами. Большинство теоретиков рабоче-крестьянской революции были студентами и «вечными студентами». Студенты были детьми священников, чиновников, врачей, учителей и других «пролетариев умственного труда»: интеллигентов как метафорических евреев (избранных, изгнанных, образованных) и евреев как почетных интеллигентов независимо от профессии. Пожизненные вундеркинды, они наследовали священной миссии и жили чужаками среди «народа».
Виленский большевик Арон Сольц ассоциировал свое еврейство с «относительной интеллектуальностью» и сочувствием к революционному терроризму. Николай Бухарин вырос в семье учителя гимназии, который «любил сболтнуть что-нибудь радикальное» и просил маленького Колю декламировать стихи перед гостями. Валериан Оболенский вырос в семье ветеринара «радикальных убеждений», который учил детей иностранным языкам и поощрял их к чтению Белинского и Добролюбова («не говоря уж о классиках»). Большевик Алексей Станкевич рос в убеждении, «что мать и отец гораздо развитее, умнее и честнее окружающей среды» (его отец, кологривский учитель, пил горькую в знак протеста против «мещанской среды уездного городка»). «Все это заставляло наши умы теряться в догадках»
[29].
Арон Сольц
Николай Бухарин
Быть интеллигентом значило задаваться «проклятыми вопросами» и чувствовать себя развитее, умнее и честнее окружающей среды (и оттого избранным и обреченным). Вопрос, может ли интеллигент ответить на проклятые вопросы и остаться интеллигентом, тоже был проклятым. Ленин думал, что нет (и не считал себя интеллигентом); авторы «Вех» утверждали, что настоящих интеллигентов не осталось (и считали себя исключениями); остальные не отличали потерянных от уверенных при условии, что они развитее, умнее и честнее окружающей среды. Доля преодолевших сомнения стремительно росла. Большинство интеллигентов верили в грядущую революцию; большинство верующих не сомневались, что за ней последует «царство свободы».
Социалисты состояли из марксистов и националистов. Классовое и национальное освобождение смешивалось в различных пропорциях. Меньшевики надеялись на растущую сознательность обнищавших пролетариев; большевики – на внеочередную рабоче-крестьянскую революцию в порядке местного исключения; народники – на вселенскую искупительную миссию русского крестьянства; бундовцы – на сохранение еврейской специфики в рамках марксистского космополитизма; а дашнаки, сионисты и польские националисты – на торжество племенного освобождения на обломках имперского самовластья. Даже крайние случаи были компромиссными: марксисты говорили о «потомственных пролетариях» с собственной культурой и генеалогией; русские националисты назывались социалистами-революционерами, а не русскими националистами; а нерусские националисты представляли свои народы вселенскими пролетариями. Все говорили на библейском языке племенной избранности и страдания за человечество.
Валериан Оболенский (Осинский)
Предоставлено Еленой Симаковой
Один из старейших большевиков, Феликс Кон, вырос в Варшаве в еврейской семье польских националистов. «Патриотизм заменял религию, – писал он в своих воспоминаниях. – Из последней сохранилась только формальная, обрядовая сторона, не больше». Однажды на Пасху, когда дед «восседал за накрытым столом и читал молитвы», из эмиграции вернулся дядя, скрывавшийся от «москалей».
Молитвы были забыты. Все – от малышей до старого деда – с замиранием сердца слушали его рассказ.
– Чем рассказывать об освобождении евреев из Египта, поговорим о мученичестве Польши, – обратился дядя к деду, и тот охотно на это согласился.
В семнадцать лет Кон узнал о героизме русских революционеров и забыл о мученичестве Польши. Исход из Египта стал символом вселенского освобождения.
Это была перемена веры, культа… Мертвая, застывшая вера заменялась живой, действенной… Я… готов был идти на бой со всем миром лжи и лицемерия, обиды и неправды, со всем миром горя и неволи… Для меня было ясно как день, что надо идти к своим сотоварищам, к таким же 17–18-летним горячим юношам, как я, поделиться с ними своей верой, своей правдой, объединиться, сплотиться, «подучиться», – эту необходимость я смутно сознавал, – а затем всем вместе «от ликующих, праздно болтающих, обагряющих руки в крови» перейти «в стан погибающих», открыть перед ними причины гнетущего их рабства, открыть им глаза на ту силу, которая в них сокрыта, разбудить эту силу, и… тогда… тогда… тогда… великое дело будет сделано: рухнет в пропасть царство неправды и рабства, а над землей воссияет яркое солнце свободы
[30].
«Серийные» обращения были типичны для западных губерний и их австрийских соседей. Карл Собельсон (Радек) оставил культ Гейне (широко распространенный, по его словам, среди галицийских евреев) ради польского патриотизма, германско-польской социал-демократии и, наконец, российской версии пролетарского интернационализма. (И нигде не чувствовал себя дома.)
[31]
В центре империи социалисты из состоятельных семей помнили себя впечатлительными детьми, страдавшими от «чувства неловкости и стыда за свою обеспеченность». Елена Стасова – внучка известного архитектора, дочь известного юриста и племянница знаменитого критика – рано испытала «чувство долга по отношению к… рабочим и крестьянам, которые давали нам, интеллигенции, возможность жить так, как мы жили»
[32].