Через год после выставки появилась Эльфрида Кнауэр, выступившая экспертом по вопросу «леди или блядь?». Она в своей статье убедительно доказала, что появившаяся на вашингтонском party Джиневры ди Бенчи джакометтовская скромница самая настоящая проститутка-профи. Главным – и неоспоримым – доказательством профессии земляничной Дездемоны является жёлтый шарф, что она на себя нацепила, потому что жёлтые, именно жёлтые и только жёлтые – белые, например, были категорически им запрещены, – шарфы обязаны были носить все проститутки Венеции. Жёлтый цвет, предписанный евреям, со средневековья был в Венеции табуирован, был цветом изгоев и девиантов, так что ни одна уважаемая женщина ничего жёлтого на себя надеть не могла: вот вам Giallo a Venezia. Русским особое свойство жёлтого цвета знакомо по жёлтым дому и билету – уже только из классической литературы. Шарф интеллектуалки Джакометто, как и жёлтый билет, указывает на легальное разрешение заниматься проституцией. На Сонечку Мармеладову венецианка кватроченто не похожа, скорее к ней подходит: «высокая, неуклюжая, робкая и смиренная девка, чуть не идиотка, тридцати пяти лет»… «Была же Лизавета мещанка, а не чиновница, девица, и собой ужасно нескладная, росту замечательно высокого, с длинными, как будто вывернутыми ножищами, всегда в стоптанных козловых башмаках, и держала себя чистоплотно. Главное же… было то, что Лизавета поминутно была беременна…» – образы блаженной сестры процентщицы и святой Сонечки после прочтения Portrait of a Lady? Some Reflections on Images of Prostitutes from the Later Fifteenth Century слились для меня воедино в загадочной венецианской женщине кватроченто с лицом неинтересным и не слишком молодым, эффектно выступающим из черноты космоса.
Эльфриду Кнауэр интересует-то, конечно, весьма жёлтый вопрос «леди или блядь?», но он погружён автором в великолепный рассол рассуждений о трансформации образа венецианской куртизанки от подчёркнуто скромной нескладной девки Джакометто до гордой Тициановой La Bella, выряженной и роскошно, и броско, и элегантно – сочетание чрезвычайно редкое и свидетельствующее о недюжинном вкусе и больших средствах. В порядочности (внешней) La Bella также никто не сомневался, и в качестве кандидатур на почётное место модели этого портрета, кроме упоминавшейся Елены Бароцци, первой красавицы Венеции, хотя и бывшей официальной любовницей Лоренцаччо, но проституткой никак не считавшейся, предлагались такие дамы, как Изабелла д’Эсте, маркиза Мантуанская, и Элеонора Гонзага, герцогиня Урбинская, а не риальтовские бляди, что мне приснились – вы же помните, мне сон снится – свесившимися из окон высоких домов на подступах к району Сан Марко. Эльфрида, разглядев у La Bella тончайший и даже и не то чтобы жёлтый, а золотистый шарф, спускающийся с её правого плеча (как у Джакометтовой бабы, которую, с La Bella сравнивая, никак иначе кроме как баба и не назовёшь), тут же Красавицу на чистую воду вывела, поведав нам всю правду о её поведении, а заодно и сообщив о том, что в конце XV века, как и в Средние века, в Венеции проститутки были угнетаемы и подавляемы, Бога боялись и своё место знали, но где-то к 1510 году они разгулялись и распоясались, причём в буквальном смысле слова – расшнуровали стянутые чёрными платьями груди и вывалили их из декольте и рубашек, как это на картинах Джорджоне, Тициана, Пальмы Веккио и множества других больших и малых художников и изображено и как мне пригрезилось на Салита Пио X. На выставленных плечах и вываленных грудях венецианская живописность и расцвела, отмечая новый период в развитии Светлейшей республики, ставшей, по мере роста её богатства, менее чопорной. Всё более и более удаляясь от «образа мира и безмятежности», явленного миру Беллини и Карпаччо и у Джорджоне всё ещё наблюдающегося, искусство эволюционировало к мятежной сексуальности позднего Тициана, как нам о том верно докладывает статья Эльфриды. Венецианские шедевры XVI века с портретами красавиц-куртизанок не только говорят о развитии сексуальной свободы в республике, но заодно маркируют и новый период – этого уж у Эльфриды нет, от себя добавляю – в развитии европейского гендерного вопроса, ибо без венецианской живописности проблема гендера ещё долго бы барахталась в грязи ханжеской изобразительной недоговорённости. Только благодаря венецианцам появились на свет Венера Веласкеса, Маха Гойи и Олимпия Мане, потому что флорентинцы и римляне были зациклены на рисунке и мужественности и, несмотря на то что и у них красавиц было хоть отбавляй, голого Давида ценили превыше голой Венеры, женской наготе и женственности уделяя не слишком много внимания, прямо как в Греции до Праксителя, первым представившим – не без влияния гетеры Фрины, образца для подражания всех венецианских cortigiane oneste – богиню любви голой, что тогда, в древних Афинах, было более скандально, чем появление «Олимпии» Мане в Парижском салоне 1865 года.
Статья Эльфриды Кнауэр, несмотря на всю свою несомненную глубину и захватывающую учёность, хотя и много про «Женский портрет» сплетничает, но окончательно мне ничего не объясняет, а будит массу вопросов. Я всё же считаю свою Дездемону-Лизавету загадкой. Вообще-то, по типу портрет Джакометто похож на портрет Катерины Корнер, Кипрской королевы, работы Джентиле Беллини, который в свою очередь также восходит к портретам Антонелло на чёрном фоне. Заказ портрета Джакометто был немногим дешевле, чем заказ Джентиле. Хорошо, проститутка, но, скажите на милость, откуда у проститутки, вынужденной носить жёлтый шарф, появилась возможность быть изображённой художником Джакометто, отнюдь не последним художником Венеции? Ведь то, что она изображена на столь знатном портрете, тут же естественным образом ставит её в ряд окружения Джиневры ди Бенчи, и кураторы вашингтонской выставки, её туда пригласившие в качестве femme du monde, были правы – не каждой Сонечке Мармеладовой подворачивается возможность так отметиться в вечности. Не похоже, чтобы это портрет предназначался для заказчика, пытающегося расшевелить свою чувственность изображением – чувственности нет никакой, и трудно представить, что такая серьёзная женщина входила в какую-нибудь «галерею красавиц», заказанных кем-то из бонвиванов кватроченто. О таких галереях нам известно из рассказов летописцев. Портрет явно памятный, коммеративный. Но какая Сонечка, пойдя в фотоателье Левицкого, стала бы размахивать своим жёлтым билетом? Разве что её бы заставили тем или иным способом, деньгами, угрозами или шантажом; так что же за история скрывается за этим портретом, уже на протяжении пяти столетий заставляющим женщину весьма скромного вида сообщать всем и каждому о том, что она доступна? С La Bella как раз всё яснее, такой портрет – наглая самореклама, и изображённой есть что рекламировать. Предположим, что работа Джакометто – это портрет неофициальной любовницы и заказал его любящий, который полюбил так, что внешность любимой ему была уж и не важна, ибо для него любимая была прекрасна в том виде, в каком была – зачем же он на неё позорный шарф нацепил? В конце концов, белые шарфы носить проституткам запрещали (они, кстати, всё равно их носили), но никакого запрета на изображение без жёлтого шарфа не было – ведь женщина явно изображена в минуту не рабочую, так зачем же ей (или её покровителю) так заострять внимание на профессиональной принадлежности?
От вопросов затылок ломит, всё с венцианскими куртизанками – как и всегда со всем венецианским – непросто, и Эльфрида мне ничего не прояснила, только запутала, и тут, как во сне бывает, вокруг меня вдруг всё переменилось, всё – другое, и вот уж я стою не на мосту Риальто, под надписью ultimo sogno, «последний сон», а нахожусь на открытой роскошной террасе с наборным полом из цветных мраморов, окружённой балюстрадой из стройных и узких колонночек, готично-ионических, страшно венецианских, с вызолоченными эхинами и базами. Напротив меня сидят две дамы, схожие с теми, что выложили свои взгляды и бюсты на ковры, свисающие из окон домов Риальто, и обе выпукло на меня уставились из-под густо начёсанных на лоб мелким бесом завитых чёлок. Уставились и молчат. Вокруг много птиц, рассевшихся на перилах и бродящих по наборным полам: горлицы, попугай и фазанистый павлин. Птицы предполагают гвалт и экскременты, триллерный курятник фильма Хичкока и ужас «птичьего гриппа» – в птичьих стаях, как в стайках женственных красавиц, всегда чувствуется некая скрытая угроза, Хичкок – не я – это подметил. Ещё на террасе находится пажёнок, то ли мальчишка с внешностью карлика, то ли карлик с внешностью мальчишки, а чуть ли не на середине террасы поставлены дорогущие, manolo blahnik, красные босоножки на невероятной платформе. На туфлях внимание заостряется – sex and the city; такие специфически венецианские туфли имеют специальное название, calcagnini, кальканьини, и уродская, как уродливо всё, что слишком стильно, пара туфель гармонирует с фигурой пажа-карлика, рядом с обувью – паж и туфли, приметы модного быта, – и поставленного. Вокруг женщины, что постарше, крутятся две собаки: одна, большая, довольно зубаста, а вторая – белая гладкошёрстая моська-мопс. Старшая смотрит на меня особо заинтересованно, как бы даже оценивающе; молодая абсолютно безразлична к тому, что видит, – то есть ко мне. Обе женщины одеты просто класс, в платья типа татьянка, от высокого узкого и облегающего лифа широкими складками сбегающими на землю и полностью закрывающими ноги, обутые – я не вижу, но могу об этом догадаться по форме складок платьев внизу – в manolo blahnik, подобные тем, что на полу валяются. Платформа сделает обеих, когда они подымутся, просто гигантшами, чуть ли не с меня ростом – я 1,91 м, – и величественности в них хоть отбавляй. Жемчуга много, на шеях, на лифах; сидят дамы несколько истуканно, молодая сжала в руке роковой дездемоничий платок, без вышивки правда, белый, а старая сунула прут в зубы оскалившейся собаки, чтобы чем-то заняться. Две фаянсовые вазы поставлены на балюстраду, и они, как и всё на террасе, роскошные, дизайнерские; вазы служат цветочными горшками – из одной торчит лилия, из другой – миртовое дерево, этакий бонсай, и, подняв глаза к аромату лилий, я вижу за балюстрадой ширь лагуны, и водную гладь, и венецианское небо, в воду глядящееся. Лагуна покрыта лодками, полными молодыми охотниками, стреляющими из луков водоплавающих птиц – опять птичий гвалт и Хичкок. Охотники благородны и элегантно просты, их обслуживают гребцы, одеждой мало чем отличающиеся от охотников, и двое из гребцов – чёрные афровенецианцы. Пейзаж завораживает, и, хотя охота несколько похожа на бойню – охотники птицу бьют, а не стреляют, – он безмятежен и успокоителен, как хорошее лекарство. Я снова опускаю глаза от лилии, возвращая взгляд на террасу, где оскаленные зубы собаки и молчаливо значительные лица женщин, и тревожное предчувствие вопроса и какого-то решения пронизывает меня, я вглядываюсь в женщин внимательней – и вижу, что платье той, что в зрелости, имеет цвет глубокого бордо, а той, что в расцвете, – жёлтое, лёгкого золотистого оттенка, как шарф La Bella, и, содрогнувшись, в холодном поту, вспомнив Эльфриду, я просыпаюсь, потому что,