Есть два иконографических типа святого Иеронима: Иероним в келье, спокойный, окружённый книгами, седобородый кардинал, и Иероним в пустыне, раскаивающийся и истязающий себя. Первый тип лучше всего воплощён в гравюре Дюрера: парадигма разумного европейского интеллектуализма. Второй – в картине Леонардо: опять же парадигма интеллектуализма, но интеллектуализма страждущего, самогложущего и самобичующего, этакий состарившийся Иван Карамазов. Лисс же, как бы смешав Иеронима кающегося и Иеронима деятельного, изображает нам тот момент, когда ангел в пустыне спускается к изнемогшему от терзаний духа Иерониму, дабы указать ему на Высший Дух и тут же усадить писать Вульгату, водя его рукой. У Лисса ангел прямо-таки ухватил Иеронима чуть ниже локтя, и рука Иеронима – ручища: здоровенная пятерня святого не может не напомнить о Мосте Кулаков, в драках на котором толентини были столь хороши. Тормозить около трёх прекрасных картин церкви Сан Николó меня заставляет не их качество – мимо многих, гораздо лучших произведений я прохожу – и даже не то, что они написаны иностранцами, генуэзцем и ольденбуржцем, являя пример открытости венецианского менталитета, – а то, что персонажи Строцци и Лисса оказываются очень соответствующими genius loci.
Попав как-то раз в одном небольшом итальянском городке на праздник выпечки, я был заворожён видом пекарей, деловитых, ловких и столь же прекрасных, как и барочные святые. Любой праздник пекарей, пусть даже пекари об этом и позабыли, осенён Николó ди Толентино, и в тот момент, когда они собрались в живописную группу, чтобы сфотографироваться, все в высоких белых колпаках, обсыпанные мукой, я в толпе разглядел кряжистого, пожившего и опытного Джеронимо (Иеронима) и двух гибких молодцов, Антонио и Стефано, и теперь, в И Толентини, снова их встретив, я о празднике кулинарии и вспомнил. Под ложечкой засосало, я вскочил со ступеней церкви и прямиком – насколько Венеция позволяет сделать что-то напрямик – отправился на Кампо Сан Джакомо делл‘Орио, потому что есть захотелось так, что больше уже не было никаких сил терпеть.
Что такое orio, никто толком не знает, и есть три основные гипотезы о происхождении имени церкви Сан Джакомо делл‘Орио, chiesa di San Giacomo dell’Orio, давшей название площади. Первое – что оно связано со словом luprio, превратившемся в orio и означавшем болотистую топь. Второе – что оно происходит от lupio или del lupo, то есть «волк», и означало, что когда-то здесь было дикое волчье логово. Третье – что orio есть некое диалектное искажение lauro, «лавр», и церковь получила прозвание из-за дерева, когда-то около неё росшего. К этому лавру обычно привязывали лошадей те, кто подъезжал к Венеции в далёкие времена, когда церковь была основана, в IX веке. Есть ещё гипотеза о существовании семейства Орио, основавшем церковь, но мне наиболее симпатично предположение о лавре, потому что около Сан Джакомо делл‘Орио так и представляешь большое красивое дерево. Достойной древности церкви, сохранившей романский вид и кажущейся очень приземистой и мощной, несмотря на многочисленные достройки-перестройки, старый лавр бы подошёл.
Как будто специально для того, чтобы подтвердить ла́вровость названия, в трансепте церкви, среди других колонн, романских и мощных, есть одна, от всех остальных отличающаяся так, как отличалась византийская принцесса, выданная замуж за сына варварских королей, от лангобардских бургграфинь. Она сделана из драгоценного мрамора, имеющего специальное название, verde antico, «древний зелёный», что означает и сорт камня, и особый цвет. Никто точно не знает, откуда она взялась: то ли была притащена из какого-то языческого храма, греческого или римского, то ли появилась из разграбленного Константинополя вместе с Конями Сан Марко. Притащили её давно, и с тех пор с колонной связано поверье, что если, повернувшись к ней спиной, вознести молитву Джакомо делл‘Орио, Якову Лавровому, то твой сад будет цвесть, огород зеленеть, и картошка зреть. Всем владетелям участков я это советую испробовать, хотя не уверен, будет ли молитва действенна на небесах моего отечества, потому что РПЦ свои небеса от молитв католиков продолжает блокировать, в отличие от Ватикана, теперь признающего обряд православного богослужения. Колонна, отнюдь не из-за чудотворности, а из-за красоты, была воспета Джоном Рёскином и Габриеле д’Аннунцио, посвятившими ей по нескольку абзацев.
Колонна так хороша, что даже если проку для приусадебной растительности от неё и не будет, можно найти утешение в эстетических переживаниях, ею вызываемых. Мрамор verde antico недаром привлёк эстетов Рёскина с д’Аннунцио: в его зелени есть что-то затягивающее, как омут, природно-первозданное и декадентское одновременно. Опасная зелень болотных зарослей, волчья зелень глаз и вечнозелёный лавровый венок; лавр и волк – священные дерево и зверь Аполлона, и тонкая связь, протягивающаяся от Якова Лаврового к Аполлону Ликейскому, придаёт церкви ди Сан Джакомо делл‘Орио нечто профетически-дельфийское. Зелёный цвет так соответствует духу места, что среди прочих прекрасных картин, украшающих церковь – алтарь Лотто, качественный и спокойный, – я особенно выделяю две. Это панели для органа, большие гризайли с зеленоватым оттенком, написанные мало кому известным художником Гвалтиеро далл’ Арцере по прозвищу Падованино. Деятельность этого падуанца, работавшего в Венеции, Венето и при мантуанском дворе, и знакомого с Тицианом и Джулио Романо, а также с флорентинцем Сальвиати, фламандцем Сустрисом и далматом Скьявоне – интереснейшая страница венецианского маньеризма. В его работах изощрённейшее декадентство переплелось с чуть ли не лубочной здоровостью, и результатом стала оригинальность, вполне достойная Таможенника Руссо. На створках органа в церкви ди Джакомо делл‘Орио изображены пророк Даниил во рву со львами и Давид с головой Голиафа. С анатомией Гвалтиеро обходится удивительно современно, жертвуя правильностью ради выразительности, так что обе гризайли выглядят как очень хорошая живопись Франческо Клементе или Энцо Кукки, итальянских трансавангардистов 1980-х. Мастера «культурной атмосферы, в которой существует искусство последнего художественного поколения» (это я беру определение трансавангарда некогда модного Акилле Бонито Олива), писали похоже, но никогда – так хорошо, как Гвалтиеро. Падуанец обгоняет трансавангард и в мастерстве, и в изобретательности, и в оригинальности: субъективизма, эротичности и амбивалентности – то есть того, чем итальянцы 1980-х прославились – у него намного больше. Так, Даниил у Гвалтиеро, обряженный лишь в набедренную повязку, напоминающую дизайнерские купальные трусы, тело своё, прекрасно знакомое с качалкой, отдал льву. Зверь заключил пророка в объятия и, нежно вонзивши когти в плавки обретённого во рву друга, с умильной старательностью вылизывает ему подмышку – до такой амбивалентности Клементе с Кукки ещё расти и расти. Душа же Даниила рвётся наружу, судя по высоко задранной руке: жест, с одной стороны, направленный на то, чтобы дать льву подмышку вылизать, но с другой – взывающий к небесам, потому что пророк, хотя ухаживаниям льва и не препятствует, обращён всё ж к другому. Юноша, от нежности зверя лик отвернув, упёрся взглядом во вписанный в композицию прямоугольный экран некоего божественного телевизора, транслирующего убийство Авеля Каином, и картина братоубийства Даниила занимает больше, чем львиная антропофилия. Напарник Даниила, Давид, столь же гимнастически ловко скроенный, выряжен ещё экстравагантней: в обтягивающую майку и коротенькую юбочку. Он от телевизора, на этот раз показывающего жертвоприношение Авраама и сыноубийство, отвернулся, смотря на зрителя, а ступню с наслаждением погрузив в очень лохматую шевелюру отрезанной головы Олоферна, как в банный коврик. Обе гризайли висят в правой капелле алтарной части, и, насколько я знаю, никто никогда особого внимания на них не обращал. Меня же они увлекли как факт венецианского маньеризма, который меня интересует как предвосхищение постмодернистского трансавангарда, мне небезразличного, а также как проявление зелёной ла́вровости дельфийского профетизма, что свойствен Сан Джакомо делл‘Орио и что, по-моему, убедительно доказывает, что когда-то здесь лавр рос.