Седатый цимбалист по мановению Мстиславского ушёл из горницы, но сразу вернулся с боярыней.
— Ну, Дмитревна, становись в большом месте! — закричал мечник, делая вид, что никак не утрётся перед поцелуями.
Служкой-потешницей хозяйке дан был на подносе кубок зелена вина. Сама чуть пригубив, хозяйка прежде гостей подала кубок с поклоном своему хозяину. Но Скопин, вынырнув из-под подноса, первым отхлебнул-таки из кубка и уже лез к хозяйке целоваться. Та, впрочем, отвернулась от него, перед супругом блюдя букву обычая, и Скопин, притворно вздохнув, отступил.
Жену Фёдор Иванович целовал основательно и кратко, показуя блеск и звук супружеского счастия, да не приоткрывая таинства его.
Затем всё-таки не упустил свой черёд Скопин и встал быстро снова в очередь за Мнишком, желая повторить. Мнишек взял наполненный в третий раз кубок и забыл о нём. Он забыл и детский Днестр, и здешние секреты, и красоты, которыми думал спасаться от того, что хуже смерти, но спасён теперь совсем другим. Теперь узнал, как падают, скользят, взмывают, разворачиваются, исчезают и являются, кружат... и остаются полными расплёснутые кубки — во всех Божьих домах...
Боярин Мстиславский и вмиг осунувшийся Скопин видели это, как мелькнувшего над дверью ангела, и слышали раскрывшийся бесшумно вихрь. Фёдор Иванович, замерший, но про себя потрясший головою, увидел, глянув снова, что ошибся: ему или почудилось, что на такой непереносимой для его глаз скорости ангел должен дальше пролететь, или, пока князь моргал, ангел вернулся... Но теперь ангел стоял прямо над женой и Мнишком, словно не видящими ни его, ни друг друга... Только ресницы их чуть трепетали, точно от дорогого воздуха, и, хоть ангел светил, темнеющие завершения его крыльев уходили сквозь зрачки их, смело закруглившие весь мир, — туда, где нет конца.
Мстиславский думал уже выгнать ангела и закрыть окно (князь всё более чувствовал себя оставленным в каком-то скорбном, даже жутком уже одиночестве), как супруга и гость начали озираться вдруг по сторонам, немного приходя в себя. Мнишек, не зная, что не пил вина, отложил поднос на край стола, княгиня сунула куда-то кубок: да, им же надо было ещё целоваться... Мстиславский, не владея собой, сделал шаг вперёд, но Скопин взял его за плечо по праву постороннего серьёзной, упреждающей бесчестье десницей.
Стась даже не почуял поцелуя, точно иней с тоненькой ветви над санным разбегом в лесу коснулся губ. Стась был удивлён, а внимательный князь Фёдор Иванович наконец обрадован. Страшный камень, кажется, сорвался у него с души, но во всех её нежных княжьих отдушинах колкая мелкая осыпь осталась.
Князь тем же вечером хотел уже, наедине, по всем законам православия, жене устроить расчехвост. Да призадумался: ангел всё-таки ведь? Князь странно чувствовал, что именно он, честен муж, будет здесь перед сомнительной женой неправ. «Раз ангел, — мялся он в тоске, — может, оно и хорошо?.. Я муж, и ложем ещё крепок стою, ну, конечно, он меня поглаже. Да и Скопин ведь, и царь с секретарями рожей-то поглаже, да не было ангела?..»
«Нет, никак не хорошо, — скоро терял князь печальную силу души. — Да что это за ахеянский ангел ещё? И в книгах греческого блага о таком не сказано...»
«Ну пролетел и пролетел, — вовсе смягчался боярин. — И нету... Мало ли их летает — фить и нет... Вряд ли какой из них перейдёт в кровь любви — в такую ж клеевитую да цепкую, верную да терпкую, как у меня с ней, такую, что... сказавшуюся бы грехом сразу, кабы не храмный венец... Нет, куда уж ангелам — сам слабину их видел».
Позже, когда выпало князю объясниться с Мнишком, тот сам подтвердил, что Мстиславскому как мужу опасаться знакомства жены с ним, Мнишком, нечего. Предполагаемый любовник, не зная мыслей мужа, явно невольно согласил свои слова с его тончайшими надеждами, и Фёдор Иванович ненадолго успокоился.
«Уж пускай проваливают поскорей, — всё-таки снова раздражался князь понаехавшей на царскую свадьбу литвою. — Всё одно ведь, ничего у них не сложится, — думал он уже о Мнишке и жене (знал, что встречаются они и разговаривают в Ризположенской церкви и в покоях государыни Марины, знал точно от назначенных в дозор слуг). — Всё одно не сложится, она же знает, что меня любит. У-ум как люби-ит... А это — так, не сложится, детство какое-то, остатнее мальчишество мгновенное одно. Напакостит только ляшонок нам, всё так изроет, растрясёт, после мало соберёшь... Уже не ангел, а паскудство это!»
Первые ночи после встречи ротмистра с княжей женой Мстиславский сторонился её как колдовства, невнятного заповедания. Но то ли стал свыкаться, то ли забывать, каков собой он, херувим прескорый? (Да он ли просвистал-то? Нелишний ли зелен ковш в очах княжьих очень волновался и мерцал?) Первое, большое, удивление выветрилось из него до твёрдого простого страха — потерять вдруг преданность и уважение жены — и до густой обиды...
Ночами теперь Фёдор Иванович безмолвно и чувствительно напоминал, ежели не вновь доказывал, Марии, кто её супруг. Но ему вдруг самому казалось, что на ней с ним и Мнишек. И главная вещь княж-муж знал, что и она теперь беспомощно знает об этом его понимании. И хочет забыть, да не может, про недостаточность (а вдруг и неуместность?) на себе княж-мужа своего. От таких дел он только глубже, окаяннее впадал в её расставленную темноту... Но вдруг овладевал своею честью и достоинством, нарочно вспоминал сразу весь сонм дворовых девок, проползший за всю его жизнь под ним, и брал супругу так (сука, в сторону смотришь, а вот всё ж я вот царю над тобой и в тебе вот, в тебе), так распарывал, всем потрескивающим, давним сердцем вбиваясь, молодея, отжимал, выкручивал её отсвечивавший влажно, льнущий стан... А то — сам вновь ничтожнейший, так пропадал в этих отсветах, плавностях, глушащих, тянущих безумно за собой... и без его напора рвущихся нарочно и прекрасно!.. То так, огромный, рвущий прелесть, выбирался, что Мария открывала рот от жадности и сказочного изумления.
Князь вытягивался наконец в надавливающей тишине, в совершенном вдруг спокойствии едва не говоря: вот, присуха непонятливая ты, видишь ведь, как у нас всё хорошо... Но не успевал сказать так — всей немотою ещё ловя чувство, которое ни диким голосом, ни словом не замкнёшь, не упустив.
Обитель Вознесенская не помнила, когда ещё блуждало в её чистых тусклых переходах столько мирских: ввечеру пробегали в покои невесты литовские скрипачи, дверьми хлопали гайдуки всех её родственников, ходил царь, гофмейстерины, боярыни... Накануне венчания нужно было «царевне» подобрать — коли надо, но стану ушить, и ферязь, и летник, и саян-сарафан — всё русское платье. В нём она, по соглашению, ходит первые два дня свадьбы, а уж дальше пусть как хочет. Царевне Марианне сразу не понравились саян и ферязь, ну ничего так, ладно сидит летник; всё горевала — нет в монастыре большого зеркала, а тут ещё сказали, успокоили, что и во всём Кремле больших зеркал нет! Пришлют, конечно, из Самбора, но когда? А знать бы — что не привезти с собой-то?.. С горя, с подсказки ли иезуита Чижевского раздала нескольким русским боярыням, новым пренежным подругам, ворох своих старых девчоночьих платий — колымагу их зачем-то за собой приволокла. Гадала всё, что тут да как? А увидала обилие и доброту бархатов, шелков, атласов и виссонов тут — персидских, лондонских... Все портные к счастью взяты с собой, они из этой роскоши дадут такое волшебство, что стареньких нарядцев девства, блеска захолустья польского, уже сейчас отдать не жалко. Чижевский, следуя предписанной Орденом бесстрастности и скрытности, под московской бородою прятал потираемые руки: с этих дамских тряпиц, по мысли его, и начнётся великое оцивиливание Московии и кончится торжественным побритием Чижевского и всея Церкви православной. К тому времени, конечно, опостылет и патриархам, как в своё время папам римским, эта стерва, вдохновительница межцерковных ненастий, не у всех святых отцов прилично вырастающая, — бородища-брада! Да будет сбыта с лиц навеки! (Но тут надо знать и сроки, не разгорячиться по-ребячьи, сейчас рано. Чижевский изнутри провёл руками по намащённой, мелким гребнем расчёсанной на два стремления, тёплой своей подруге, — не сейчас).