– Да, святой отец. Молю о снисхождении, если моя скромная баллада чем-то оскорбила…
Последнюю фразу Петер подхватил, как дурную болезнь, у известного менестреля Томаса Любезника, однажды встретив последнего в Дамме. Только Любезник произносил «Молю о снисхождении…» нагловато, подбоченясь и крутя завитой ус, а у Петера Сьлядека выходило наоборот: просительно, чуть ли не заискивающе. Вот и повторял к месту и не к месту – хотел научиться, как Томас.
Пока не получалось.
– Ничуть. Дело в другом. Согласитесь ли вы исполнить ее еще раз? Для меня?
– Сейчас?
– Да. У меня нечем заплатить вам, но…
– Что вы, святой отец! Почту великой честью…
Беря в руки лютню, Петер Сьлядек терзался догадками: чем могла сугубо светская «Баллада двойников» заинтересовать и даже взволновать отрешенного бенедиктинца? В пустой корчме струны звучали гулко, с удивительной силой, и сорванное вчера горло служило легко и послушно, как верный пес. К первому припеву удалось даже нащупать более точные интонации, ранее ускользавшие от внимания. Да, именно так, с нажимом в начале:
– …левая рука – правою,
Ложь у двойника – правдою,
Исключенье – правилом,
Лакомство – отравою.
Огорчаю?
Нет! —
Радую…
Монах слушал, весь подавшись вперед, грозя опрокинуть шаткий табурет. Выбритая на макушке тонзура налилась кровью, будто святой отец держал на плечах мешок с булыжниками. Возле правого глаза билась жилка – синяя, толстая. В сочетании с мертвым, напрягшимся лицом это выглядело страшно. Но остановиться Петер уже не мог.
– …правая рука – левою,
Шлюха станет королевою.
Трясогузка – лебедью,
Бедность – нивой хлебною.
Отступаю?
Нет! —
Следую…
Когда отзвучал заключительный аккорд, монах долго молчал.
– Благодарю вас, – наконец сказал он, глядя в скобленый яично-желтый пол. – Вы дали больше, чем я просил. Нищий странник, оказывается, способен видеть глубже и яснее, чем многие его коллеги по цеху, раздобревшие на лести и низкопоклонстве. Спасибо.
Петер моргнул, не зная, что ответить. Вежливость, можно сказать, изысканность речи бенедиктинца смущала, приводя в недоумение.
– Как я уже говорил, мне нечем заплатить. Я бедный инок. Даже мул, на котором я еду, принадлежит обители. Но если вы, в обмен на ваше искусство, согласитесь выслушать от меня одну забавную историю…
Снова полуулыбка – чудная, болезненная.
Ущербная.
Спина монаха выпрямилась, в осанке неожиданно мелькнуло что-то солдатское.
– Я кажусь вам безумцем, сын мой?
– Нет… Ни капельки, святой отец!
– Вам следует научиться лгать, сын мой. Впрочем, неважно.
Прежде чем заговорить дальше, он опять долго молчал. Дольше, чем в первый раз.
* * *
Монах смотрел на стены города. Снизу вверх. Как раньше, шесть лет назад. Он не любил об этом вспоминать, но память – пес-упрямец, плохо обученный беспрекословному подчинению. Серая громада в три человеческих роста. Камни грубо обтесаны. В щелях топорщатся бурые космы лишайника. За годы ничего не изменилось. Помнится, в прошлый раз ему недолго довелось любоваться стенами Хольне снаружи.
Сегодня монах тоже не собирался задерживаться.
Стражники в воротах окинули его равнодушным взглядом: пошлины с духовного сословия брать запрещено, а на переодетого вора монах походил меньше всего. Лишь самый молоденький, в нелепом и явно великоватом ему шлеме-шишаке, внезапно сорвался с места. Гремя ржавой жестью лат «на вырост», бухнулся на колени, уронив рядом алебарду:
– Благословите, отче!
Губы монаха тронула едва заметная улыбка. Рука поднялась в крестном знамении.
– Благословляю тебя, сын мой.
Конечно, следовало бы произнести это по-латыни, но в последнее время монах сердцем чувствовал, когда уместно высокое наречие, а когда лучше обратиться к человеку на его родном языке. Главное, чтобы слова твои нашли отклик в чужой душе. А на каком языке они произнесены – так ли это важно, как полагают многие ученые отцы церкви?
Кроме того, он плохо знал латынь.
– Встань, сын мой. И оружие подбери: первый солдатский грех – снаряженье ронять. Ишь, ржавчина! Будь я твоим начальником, накушался бы ты плетей…
Город монах знал плохо. И потому, обождав, пока юнец, в смущении дергая себя за жидкую бороденку, поднимется с коленей, осведомился:
– Кстати, не подскажешь ли: где тут у вас городская тюрьма?
Краснолицый усач-капитан, щурясь, разглядывал гостя. Словно из арбалета целился. Наверняка внешность капитана многих вводила в заблуждение: ни дать ни взять сытый котяра, лентяй, отъевшийся на хозяйской сметане. Морда поперек себя шире, лоснится вся, мало что не треснет, усы щеткой, глазки масленые… Лишь цепкий прищур выдавал в вояке ту еще хватку. Не даром казенные харчи наворачивает да жалованье от магистрата получает, ох не даром!
У монаха на таких усачей глаз был наметанный.
– Его честь сейчас в пыточной, на допросе. Обожди здесь, святой отец, отдохни с дороги. Может, винца?
Монах отрицательно покачал головой. Откуда-то из глубины здания донесся приглушенный вопль. Капитан, отвернувший было голову, с любопытством покосился на бенедиктинца: не побледнеет ли святой отец, не сморщится ли, как от зубной боли? Иной, бывало, в обморок падал…
Однако лицо монаха осталось бесстрастным.
– А скажи-ка мне, отче, что у тебя за дело к господину главному судье?
Капитану было скучно. Капитану хотелось поговорить. А тут новый человек, и не проситель какой-нибудь…
Монах молча смотрел на собеседника.
Поначалу усач спокойно выдерживал этот взгляд, но мало-помалу странное желание начало пробуждаться в вояке. Сперва он даже не понял, но вскоре ощутил со всей ясностью: хочется выкатить грудь колесом и подобрать живот.
Еще хотелось начистить кирасу мелом.
– Меня направил в Хольне отец Ремедий, аббат монастыря Трех Святых. Нам принесли скорбную весть о том, что брат Амбросий, исполнявший обязанности духовника при городской тюрьме, скончался, и магистрат просит прислать ему замену.
– А-а, так вы, святой отец, наш новый черный духовник? – расплылся в ухмылке капитан.
Монах едва заметно поморщился. Прозвище казенных исповедников резануло слух. Впрочем, ничего не попишешь, придется терпеть. Снизу, сквозь толщу камня, вновь пробился слабый вой, похожий на волчий, но теперь капитан не стал вглядываться в бенедиктинца.
– Можно сказать и так. Хотя это не самое лучшее название для должности, которую занимал покойный брат Амбросий.