Чего оставалось бояться от человека, который унизил себя до того, что переписал и подписал такое отречение? Или что надобно подумать о нации, у которой такой человек был еще опасен?
Тот же самый камергер, отвезши сие отречение к императрице, скоро возвратился назад, чтобы обезоружить голштинских солдат, которые с бешенством отдавали свое оружие и были заперты по житницам; наконец он приказал сесть в карету императору, его любезной и любимцу и без всякого сопротивления привез их в Петергоф.
Петр, отдаваясь добровольно в руки своей супруги, был не без надежды. Первые войска, которые он встретил, никогда его не видали; это были те 3000 казаков, которых нечаянный случай привел к сему происшествию. Они хранили глубокое молчание, и невольное чувство, которому он не мог противиться при виде их, не причинило ему никакого беспокойства. Но как скоро увидела его армия, то единогласные крики: «Да здравствует Екатерина!» – раздались со всех сторон, и среди сих-то новых восклицаний, неистово повторяемых, проехав все полки, он лишился памяти. Подъехали к большому подъезду, где при выходе из кареты его любезную подхватили солдаты и оборвали с нее знаки. Любимец его был встречен криком ругательства, на которое он отвечал им с гордостью и укорял их в преступлении. Император вошел один, в жару бешенства. Ему говорят: «Раздевайся!» И как ни один из мятежников не прикасался к нему рукою, то он сорвал с себя ленту, шпагу и платье, говоря: «Теперь я весь в ваших руках». Несколько минут сидел он в рубашке, босиком, на посмеяние солдат. Таким образом Петр был разлучен навсегда со своею любезною и своим любимцем, и через несколько минут все трое были вывезены под крепкими караулами в разные стороны.
Петербург со времени отправления императрицы был в неизвестности и 24 часа не получал никакой новости. По разным слухам, которые пробегали по городу, думали, что при малейших надеждах император найдет еще там своих защитников. Иностранцы были не без страха, зная, что настоящие русские, гнушаясь и новых обычаев, и всего, что приходит к ним из чужих краев, просили иногда у своих государей в награду позволения перебить всех иностранцев; но каков бы ни был конец, они опасались своевольства или ярости солдат.
В 5 часов вечера услышали отдаленный гром пушек; все внимательно прислушивались, скоро по равномерным промежуткам времени различили, что это были торжественные залпы; дождались об окончании дела, и с того времени во всех было одинаковое расположение.
Императрица ночевала в Петергофе, и на другой день поутру прежние ее собеседницы, которые оставили ее в ее бедствиях, молодые дамы, которые везде следовали за императором, придворные, которые, в намерении управлять сим государством в продолжение сих лет, питали в нем ненависть к его супруге, явились к ней все и поверглись к ногам ее.
Большая часть из них были родственники фрейлины Воронцовой. Видя их поверженных, княгиня Дашкова, сестра ее, также бросилась на колени, говоря: «Государыня, вот мое семейство, которым я вам пожертвовала». Императрица приняла их всех с пленительным снисхождением и при них же пожаловала княгине «орденскую» ленту и драгоценные уборы сестры ее. Миних находился в сей же толпе, она сказала ему:
– Вы хотели против меня сражаться?
– Так, государыня, – отвечал он. – А теперь мой долг сражаться за вас.
Она оказала к нему такое уважение и милость, что, удивляясь дарованиям сей государыни, он скоро предложил ей в следующих потом разговорах все те знания во всех частях сей обширной империи, которые приобрел он в продолжительный век свой в науках на воине, в министерстве и ссылке, потому ли, что он был тронут сим великодушным и неожиданным приемом, или, как полагали, потому, что это было последнее усилие его честолюбия.
В сей самый день она возвратилась в город торжественно, и солдаты при сей радости были содержимы в такой же строгой дисциплине, как и во время возмущения.
Императрица была несколько разгорячена, и встревоженная кровь произвела по ее телу небольшие красноты. Она провела несколько дней в отдохновении. Новый двор ее представлял зрелище, достойное внимания; в нем радость столь великого успеха не препятствовала никому наблюдать все вокруг себя внимательно; тончайшие предосторожности были приняты посреди беспорядка, в котором придворные старались, уже по своей хитрости, взять преимущество над ревностными заговорщиками, гордящимися оказанною услугою, и поелику щедроты государыни не определяли никому надлежащего места, то всякий хотел показаться тем, чем непременно хотелось сделаться. В сии-то первые дни княгиня Дашкова, вошед к императрице, по особенной с нею короткости, к удивлению своему, увидела Орлова на длинных креслах и с обнаженною ногою, которую императрица сама перевязывала, ибо он получил в сию ногу контузию.
Княгиня сделала замечание на столь излишнюю милость, и скоро, узнав все подробнее, она приняла тон строгого наблюдения. Ее планы вольности, ее усердие участвовать в делах (что известно стало в чужих краях, где повсюду ей приписывали честь заговора, между тем как Екатерина хотела казаться избранною и, может быть, успела себя в этом уверить); наконец, все не нравилось (Екатерине), и немилость к ней (Дашковой) обнаружилась во дни блистательной славы, которую воздали ей из приличия.
Орлов скоро обратил на себя всеобщее внимание. Между императрицей и сим дотоле неизвестным человеком оказалась та нежная короткость, которая была следствием давнишней связи. Двор был в крайнем удивлении. Вельможи, из которых многие почитали несомненным права свои на сердце государыни, не понимая, как, несмотря даже на его неизвестность, сей соперник скрывался от их проницательности, с жесточайшею досадою видели, что они трудились только для его возвышения. Не знаю почему – по своей дерзости, в намерении заставить молчать своих соперников, или по согласию со своею любезною, дабы оправдать то величие, которое она ему предназначала, он осмелился однажды ей сказать в публичном обеде, что он самовластный повелитель гвардии и что лишит ее престола, стоит только ему захотеть. Все зрители за сие оскорбились, некоторые отвечали с негодованием, но столь жадные служители были худые придворные; они исчезли, и честолюбие Орлова не знало никаких пределов.
Город Москва, столица империи, получил известие о революции таким образом, который причинил много беспокойства. В столь обширном городе заключается настоящая российская нация, между тем как Петербург есть только резиденция двора. Пять полков составляли гарнизон. Губернатор приказал раздать каждому солдату по 20 патронов. Собрал их на большой площади пред старинным царским дворцом в древней крепости, называемой Кремлем, которая построена перед сим за 400 лет и была первою колыбелью российского могущества. Он пригласил туда и народ, который, с одной стороны, встревоженный раздачей патронов, а с другой – увлекаемый любопытством, собрался туда со всех сторон и в таком множестве, какое только могло поместиться в крепости. Тогда губернатор читал во весь голос манифест, в коем императрица объявляла о восшествии своем на престол и об отречении ее мужа; когда он окончил свое чтение, то закричал: «Да здравствует императрица Екатерина II!» Но вся сия толпа и пять полков хранили глубокое молчание. Он возобновил тот же крик – ему ответили тем же молчанием, которое прерывалось только глухим шумом солдат, роптавших между собою за то, что гвардейские полки располагают престолом по всей воле. Губернатор с жаром возбуждал офицеров, его окруживших, соединиться с ним; они закричали в третий раз: «Да здравствует императрица!» – опасаясь быть жертвою раздраженных солдат и народа, и тотчас приказали их распустить.