– Эт, хорошо-о-о… Дак вот, тут уже дела космические… Тут надо спрашивать у того, кто к небу поближе. А это Главный Саянский Хребет.
– Ой-ёй-ёй! – заплакал Серый. – Не добежать никогда…
– Я сам спрошу.
– Дак это ж далеко!
– Серый ты, Серый, – сказал Батюшка-Енисей и попросил Верховку погладить Серого, – для меня это недалеко.
– Почему? – спросил Серый.
– Дак… лежу я тут.
– Ой-ёй-ёй… – сказал Серый, – у меня не получается понять…
– Ничего, ничего. Я лежу. И ты полежи… И знай, что минуты не пройдёт, как Саяны услышат мою просьбу. Считай до шестидесяти.
– Кого?
– Да никого… Никого… Всё. Всё, моя… Уже шевелят ледниками. И уже отвечают.
– Что? Что отвечают?
– А отвечают, что имя́ до Солнышка так же вы́соко, как и мне, бескрайнему…
Серый уже даже не скулил, а просто лежал, подставив морду, и тёплая Верховка матерински оглаживала его голову, трепала острые и чуткие уши, шептала: «Не печалься, главное, верить… и всё получится…»
– Серый, – вдруг сказал Енисей грозным и дрогнувшим голосом.
– Да, – встрепенулся Серый.
– Видишь ту торосинку посреди Енисея? – спросил Батюшка-Енисей. – Беги и возле неё остановись.
Серый ничего не спрашивал, а добежал до торосинки, оказавшейся огромной грядой сине-зелёных торосов, и остановился. Облако, накрывающее полреки, вдруг отошло, и снег залило таким ослепительным светом, что Серый зажмурил глаза.
– А вот и я́ тебя вижу. Здравствуй, Серый, – раздался ласковый голос.
– Здравствуй, а ты кто? А то я глаз не могу открыть. Солнце так лупит.
– А ты не смотри на меня или… спрячься под наклонную торосину и увидишь…
Серый заполз под наклонную торосину и увидел над собой синий свет Солнца, прошедший сквозь енисейский лёд.
– Ты мне что-то сказать хотел? – спросило Солнце.
– Да, я столько уже сегодня сказал, что… я… может… я полежу чуток…
– Ты просто убегался, Серый. Слушай, что я скажу. Я могу сделать тёплую вёсну, могу тёплое лето. Могу задержать главный снег и до конца ноября держать порошу в треть лапы. Могу модницам приморозить гузки так, что они в очередь станут за собольими шубами…
– Ах… – только и ахнул Серый, – правда?
– Правда.
– А почему ты мне помогаешь?
– Я пока не помогаю… Но сейчас поймёшь. Только ответь на один вопрос.
– Какой?
– Почему ты сразу меня не попросил?
– Как-то не решился… Я вот подумал, если Бурундук такую козу-капусту мне развёл, то куда уж мне к Солнцу-то лезти…
– Милая ты собака. Вот ты сам на всё и ответил. Ты всё правильно сделал. С бурундучка начал, и всех выслушал, и всё выполнил… И знаешь что? Из ягодки, которую ты не прокусил и не растопил, я тебе тундру ягоды на Хорогочи насыплю, из пёрышка, за которым ты бежал, – глухариных выводков целую тайгу подведу, а из коготка, который ты на могилу Тагана положил, – полные Хорагочи соболя пригоню.
– А…
– Но ничего не будет без… Знаешь без кого?
– Без кого?
– Серая ты собака… Скажу я тебе. Всё будет зависеть от нескольких… единственных… слов.
– Что я должен сказать?
– Не ты должен.
– А кто?
– Человек один…
– Этот человек Старшой?
– Он самый.
– Что он должен сказать? – замученно спросил Серый.
– Он должен помолиться о вашей Собачьей доле, – сказало Солнышко.
– Как же ему объяснить?
– А это уж не твоя забота.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Если прав Серый и есть бессмертная душа у картин, то одну из самых дорогих я вижу так.
Избушка на Хорогочах, с баней и ла́базом. Вечер. Горящий костёр. В костре, обложенном камнями, стоят на ребро три большие плоские базальтины. На них таз, в котором побулькивает разваренная сечка с щукой. У костра лежат Рыжик с Серым и пошевеливают хвостами. На чурке сидит Старшой, в его ногах – Таган. Снег падает медленно и тихо на засыпающую землю. Шипит на красно освещённых камнях. Одной рукой Старшой чешет выпуклый и тёплый шов на голове Тагана, а другой мешает Собачье.
Ты увидел, Серый?
Ещё раз.
Горит костёр
Падает снег.
И лежите: ты, Рыжий и Таган.
И Старшой вечно варит вам Собачье.
Ведь ты так хотел?
Не в своей шкуре
1. Пять кедров
Жили-были пять братьев. Пять братьев – пять пальцев. Пять братьев – пять кедров. У кедра стать крупная, мясистая: и иголки, и ветки, и шишки – налиты́е, с запасом и щедростью слаженные. Но если кедр хрупковат и уступает по гибкости и крепости ёлке и листвени, то братовьёв не сломать, не угнуть. Не зря и фамилия у них старинная – Долговы, и идут они от Аваакумовского смоляного корня. Самый младший Фёдор, но о нём напослед.
За Фёдором по старшинству Нефёд. Вроде как не-Фёдор, почему – потом поймёте. В Нефёде кедровая стать самая сильная, он хоть и не столь рослый, как Федя, но крепко и крупно нарублен. Густой замес. У волос, бороды двухвостой, усищ нависающих – ость толстая, обильная, масть тёмно-каштановая в рыжину. Глаза карие, и веки особенно крупны, и в карих точечках – будто йод со смолой навели и кедровой кистью покропили для верности. Для подтверждения плодородия его глинно-чернозёмной стати. Всё подходит для сравнения – и смола, и чернозём… Или конский ряд: как у коня – грива темней тулова, борода темней волос. Постав глаз широкий, и сам Нефёд квадратный, коротконогий, кормастый. Но дело скорее в стати душевной – Нефёд полняком помешанный на корабельном деле. Живёт на боковой речке, и там у него верфишка своя. Заказывает листовое железо, сам режет, кроит, сам варит тридцатитонные баржонки, на которые ставит дизеля́, всё рассчитывает, водомёт ли, винт, редуктор. Устройство одно: головастая рубка спереди, а за ней грузовой отсек длиннющий до самой кормы. Забран жестяным в волну навесом, сдвижным, в виде «П» в разрезе. Навес ниже рубки, но выше палубы – тоже участвует в силуэте. Нефёд делает на заказ, на продажу. В рубке малиновые диван и обшивка, японские сиденья и руль – хоть кожа. И мотор любой. Как карман позволит. Железо берёт с завода. Раньше староверы везли почему-то железо гофрированное, как шифер, видимо, какой-то канал подешевле был. И шли баржонки с грубо сваренным шиферным носом, который угловато стыковался с шиферными же бортами, и корпус был в ломаную линию. Теперь металл путний, гладкий, загнут породисто в скулах и отделка под самый рояль-салон.