. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В это время тень метнулась сбоку, и Федя увидел сизо-белого кречета. Тот спикировал, но, увидев странного Глухаря, сделал круг и приблизился так, что виден был его чёрный выпуклый глаз, ярко-лимонная кожа век и на восковице вокруг ноздрей. Сам он был пёстрый сверху, белоголовый и снизу белый необыкновенно снежной какой-то белизной. И неожиданно ширококрылый, с этой ширины крыло сильно сходило на угол, и сам конец крыла был не острым. И вид Кречет имел не такой остроугольный, как рисуют соколов в книгах, а повадку – солидную и неторопливую. Полёт его, ход крыла был неглубокий, хоть и частый, словно работал он нехотя и вполсилы, едва тревожа, притрагивая нетолстый слой неба.
Едва Кречет поравнялся с Глухарём, как Федя поднял голову и спросил:
– Чо хотел?
Было видно, как Кречет отшатнулся, но, не подав виду, сказал:
– Да нормально всё. Тут наши не пролетали?
– Ваши – на Майгушаше, – бросил Соболь, и Кречет так же, будто совсем не торопясь и работая широкими на конус крыльями, отвалился от курса и потянул к югу.
Кречеты откочёвывали поздней осенью с Путоранских гор. Летели редко и очень осторожно, будто сторонясь человека, и Фёдор их видел всего несколько раз и почему-то всегда над рекой, по которой шёл на лыжах. Однажды весной он отобрал у кречета свежедобытую копалуху. Ехал на снегоходе и, увидев большого светлого хищника, сидящего на добыче на реке, подъехал, а кречет тоже как-то не проворно и нехотя отлетел. Копалуху Фёдор забрал, чтобы дома сунуть в морозилку – на следующий год на приваду. По пути в посёлок он встретил мужиков с кем-то приезжим, который, узнав про кречета, взбудоражился, заставил копалуху достать и, выудив бутылку коньяка, велел приготовить макалово (соль с перцем) и на сиденье снегохода устроил гульбу. Построгал грудку копалухи, макал её и всё восхищался: «Мужики, теперь я могу сказать, что закусывал копалухой, добытой из-под кречета! Это же опупеть!» Сейчас Федя, распластанный на глухариной спине, об этом и не вспомнил. Его небольшая голова вмещала одну мысль: как долететь.
Глухарь только покачал головой:
– Хорош гусь…
Тот север, о котором говорили ещё на полу и который должен был помочь с заходом на посадку, перешёл из-под тучки в северо-запад и стал кидать птицу и буквально вставать стеной, отлепляя Федю от глухариной спины. Удары сбивали с маха, крылья то проваливались, то упирались в порыв, и с каждым метром всё трудней становилось лететь, да и ветер настолько глушил голос, что уж не подпитаться было спасительным словом.
Они летели вдоль реки. Посёлок стоял в её устье, где впадала она в Енисей. Они срезали кривуны, но белое полотно реки пролегало рядом, то и дело появляясь меж гористых берегов. Теперь шла равнина, и реку было хорошо видать.
– Давай на остров! Там не будет никого! Облети – следы глянем входные.
– Остров – хорошая штука.
Сверху остров был похож плоскую лодку или талиновый лист, острый с концов.
– Будем ждать, пока не западёт ветер. Заодно перекусим.
На острове росли несколько кедров и большие лиственницы. Глухарь подкреплялся кедровой хвоей, и Соболь его охранял, следил за обстановкой. От острова уже недалеко оставалось до Енисея и посёлка. Место было хорошо освоенное, и они слышали лай собак в тайге, и несколько раз вдоль коренного берега проезжали снегоходы. Ветер начал западать. Тучка разрослась и, побледнев, натянула сизоватую дымку, в которой всё как-то осеребрилось.
– Ты лети спокойно, – сказал Федя, – сейчас все охотники в тайге, а остальные, если и увидят, не успеют смикитить. Они и не увидят. Залетай с кладбища, там дом с профнастилом, на свету горит.
Стартовали с высокой лиственницы и потянули к Енисею. Чем ближе к посёлку, чем чаще раздавался рёв снегоходов и собачий лай. Началась самая опасная полоса – пояс, где особо шнурливые подростки носились с собаками и ружбайками, словно учёба им не впрок и одна забота – в тайгу удрать. Зато у самого посёлка была своего рода полоса безопасности – охотники её проходили ходом, ломясь дальше в тайгу. К тому же к Фёдорову участку примыкало кладбище, и никому не пришло бы в голову шариться там с собаками. Необыкновенно густой кедрачок рос и у домов, и на кладбище, где был похоронен отец Фёдора, Дед Евстафий.
Уже смеркалось. Глухарь, едва взгромоздившись на круглую кедру, высадил Федю и тут же, захлопав крыльями, взмыл над посёлком и улетел восвояси. А Федя высидел в шарообразной кедре ночь. Выдалась та нелёгкой и тревожной. Слышал, как лают собаки, как лай, только начавшись в одной точке одиночно, тут же подхватывался в других местах и как особенно тоскливо с подвывом лаяли в нижнем конце. С натянутой ветром хмари луна была мутная, но окрестность просматривалась, и Федя надеялся, что, может, выйдет вечером Анфиса, хлопнет дверью, и даже перебрался поближе – совсем на край на высокую пихту.
Федя прежде не особо думал о семье и, хотя и прикрывался ею, оправдывая свой соболиный нарыск, на самом деле лишь себя тешил и, когда накатывала тоска по близким, то была она и настоящей, и сердечной, да только он скроил себя так, что погоды она не делала. И сидела в нём и грусть по жене и сыну, и сочувствие, и нехватка близости, но мешала низовая хватка, которую он сам в себе выбрал и с такой силой развил. В ней он возрос, ею и занимался, а любовь не догрел, и она осталась в зачатках, а когда настигала, то он с непривычки терялся, переживал неуклюже и впадал в топорное даже умиление. Эх, если б люди, живущие выгодой, шли до конца, то понимали бы, насколь выгода душевная ценнее физической.
Дом стоял задней стенкой к лесу, крыльцом к стайке. Густые шарообразные кедры росли по краю и неузнаваемо отличались от своих струнно вытянутых таёжных собратьев. Они росли и на самом участке, обозначенном забором, который деревья не признавали. Они тёмно зеленели, кроме одной засохлой ёлки, у которой Фёдор привязывал собак. Летом, спасаясь от комаров, собаки разрыли корни, и ель пожелтела. Сейчас, правда, всё было под снегом.
Ещё потемну надо было занять обзористую позицию, потому что Анфиса ходила первым делом в стайку, а потом кормить Азарта с Бойкой, которые сидели привязанные внизу огорода ближе к Енисею – как раз у той сухой ёлки. Цепь Азарта была надета кольцом на длинную толстую проволоку, закреплённую меж деревом и домом. Скользя по проволоке, кольцо позволяло Азарту бегать вдоль проволоки, и ту отшлифовало в зеркало. Кольцо ехало с самолётным скользящим свистом и гулко отдавалось в сруб – проволока была и сама натянута, да и вес строя добавлял.
Собаки сидели по местам, так же взвизгивало кольцо по проволоке и словно напоминало о том, как надёжно всё Фёдором сделано. И Анфиса тоже была частью этой хозяйственности, крепко выполняя наказ – собак не спускать. О чём говорил и снег – следов не было.
Собак он строго-настрого запрещал отпускать с привязок: забор не спасёт, и прорваться с участка в посёлок засидевшаяся псарня умудрится любыми путями. А там собачьи свадьбы – кобеля задерут, да и мало ли куда залезут четвероногие, в ограду, в стайку к курицам – пристрелят пса, и не узнаешь. А уж к Рождеству наметёт такие надувы, что скроет забор с головой – беги куда хочешь и кто хочешь. Сейчас до надувов не дошло, а забор Фёдор сделал высоким и плотным, так что чужих собак во дворе не было.