– Это когда было? – подал голос Лёва.
– Так… Да в четверг! Как раз в середу Ла́баз соболя обдирал. Ещё рейсовый был. Чо вы мне рассказываете? – напёр Фёдор.
– Ну вот, тятя! – почти крикнул Мефодий. – Мы как раз мясо вывозили, на двух «Буранах».
– Ну! – развёл руками и почти презрительно воскликнул Фёдор. – Вы ещё с утра Перевальному сказали, что в две технике поедете.
Гурьян сосредоточенно посмотрел на каждого из сыновей. И вдруг выпалил:
– Дак обожди. Какая релюшка, если ты слышал? И Фодя рацию проверил – работат!
Гурьян глядел облегчённо и почти весело.
– Дак она работала, – очень спокойно и нехотя-торжественно ответствовал Фёдор и отдельно, мягко-мягко, как в папиросную бумажечку, завернул: – Только на приём, – и добавил уже заедливым сорным тоном: – Вы чо, не знаете, как релюшка крякат?
Гурьян с недовольством поглядел на сыновей, будто они во всём виноваты.
– Дак погоди, а… – всё недоумевал Гурьян, – дак а как ты обратно-то? Чо без лыж?
– Но. По своей дороге прибрёл сюда, слава богу. Правда, умучился. Вчера как раз. А сёдни туда ездил ишшо.
– Как вчера? А… чо так долго-то?
– Да лежал пластом, – сердито сказал Фёдор. – Спину так скрутило, что не вздохнуть, как грится, не выдохнуть. Видать, продуло у вертолёта.
– Но, продуло… – покладисто и уже даже завороженно кивнул Мефодий.
– Но, – невозмутимо продолжил Федя, – просифонило, пока бродком по корге брёл, не одетый добром, ещё так повернулся неладно, ка-а-ак вступит. Когда залезал, упал, короче, за порог-то схватился, а бортмешок этот дёрганый, трап вытаскивал и мне на палец как раз бросил. – Фёдор кивнул на палец. – Сойдёт теперь ноготь.
Гурьян молчал, только часто смаргивал.
– Ну и как у вас охота нынче? – победно сменил ветер Фёдор.
– Да так-то ничо, – неопределённо ответил брат.
– Я почему спрашиваю, – уверенно и обстоятельно заговорил Фёдор. – У меня нынче-то совсем плохо, сам знашь, да ещё, слушай, соболь какой-то хитровыдуманный завёлся – четыре путика обчистил. Че-ты-ре. – Он показал на пальцах.
Мефодий с Левонтием буквально подались вперёд лицами.
– Да добро б просто обчистил, а именно запускает капканы! Я вообще первый раз такое вижу!
Мефодий с Лёвой так же надвинулись лицами к отцу. Тому не хотелось рассказывать, как из-за него упустили соболя-вредителя, но он себя пересилил и сказал очень медленно, разжёвывая:
– Если бы знал, сколь этот хитровыдуманный нам нерьвов сжёг.
И вкратце изложил историю, как выхаживал соболя вокруг ёлки, как приехал Мефодий, как уехали в избушку, а собаки ночью бросили соболя.
– Ну ладно, – сказал увесисто и облегчённо Гурьян, – главное, нашёлся. Может, с нами поедем, у нас мазь есть для спины. Ну и… – он улыбнулся, – бражка подходит! На голубике. Отметим. Слава Богу, как грится.
– Да не, спасибо. Мне отмечать шибко нечего. Я вот тут домой, правда, собираюсь, тогда, может, заскочу… Скажу, короче.
– А чо домой?
– Да надо там… Проведать. Чо-то неспокойно. – Он потёр сердце.
Гурьян с сыновьями уехали. Фёдор остался с Пестрей. «Брат, конечно, есть брат, – думал он, – беспокоился. И молодец, что панику не поднял. И хорошо, что приехал». Но когда он увидал весь этот аргиш у зимовья́, снегоход с нартой, собак – всё аж перевернулось внутри. Настолько не стыковалось оно с пережитым.
Фёдор пытался вернуть утреннее состояние. Вспоминал начало дня. Когда поехал отвозить соль Сохатому в осинник и первым делом проверил путик, на котором попала соболюшка. Капканы были рассторожены, и именно те, которые он тогда запустил. И оторванную жердушку нашёл под снегом – над ней возвышалась снежная колбаска. И ямки виднелись на месте сохатиных следов…
Гурьян ехал за спиной у Мефодия, а Лёва в нарточке. Примерно в это же время Нефёд ехал по зимнику вдоль Енисея на «КамАЗе»-бензовозе. Брат Иван ехал на раздрызганном «Буране» и вёз домой в бочке хрустально-чистую речную воду. А старший брат с посохом в руке тащил на нарточке крепкие листвяжные чурки – серые с рыжими торцами. И врезалась в грудь стёганая лямка.
К вечеру все завершили дела, добрались каждый до нужного места, и вечер всех успокоил, угладил, уравнял сизой пеленой. Погода стояла тихая. Федя включил рацию, а сам вышел и копался у избушки, разговаривал с Пестрей. Кто-то по рации канючил, что «когда не ловятся соболя, хоть на стену лезь», вот и маешься, просишь, «чтоб время побыстрее пошло». Вроде как девать некуда…
– Интересные… Имя́ побыстрее, – подумал он без укора, – а тут только бы рассчитаться со всеми… Ведь мне… Ведь мне по гроб жизни теперь дела хватит… Но спе́рва сына увидеть!
Работал аккуратно и вдумчиво, боясь уронить, нарушить чудный и обострившийся строй жизни, а войдя в избушку, разоблачился, всё аккуратно развешав по местам, и неторопливо, сев на нары, снова, дыхнув туманом, протёр ламповое стекло и зажёг лампу. Перед трапезой помолился. Потом переговорил с братом, чтоб тот (ему ближе) с домом связался, пусть Анфиса переговоры назначит на завтра где-нибудь «днём, когда никто не базланит». Потом лёг и почувствовал, как налегает расслабленно сон, и с облегчением вековой усталости отдался светлому его наваждению… Сон был целительный, и, погружаясь, Фёдор чувствовал свежую строящую его силу.
Снилось поначалу по мелочи что-то подсобное, близкое – всё кусочками, обрывками, но и сквозь них вздымающая тяга продолжала наполнять душу, а потом вдруг запел ветер в чьём-то пере, засквозили внизу звездовидные кроны лиственей, и оказалось, что снова летит Фёдор над тайгой, распластавшись на птичьей спине. И поначалу хорошо и ясно летится им по-над далью, а потом вдруг дрябнет воздух в слабеющих крыльях, и Глухарь поворачивает к Фёдору бородатую голову, глаз цвета кедровой смолы, алую бровь и кричит: «Читай, читай, а то тяга падает!» А Фёдор как ждёт и, глотнув неба, начинает:
– Эх, славно лететь по-над домом на крепнущих крыльях, глядя на землю, что кормит и греет, снаряжает делом по самое горло, даёт сильному окорот, а слабому спасение. Славно хранить нажито́е душой в испытаньях и бедах, и учить изболевшее сердце отличать, где добыча, где промысел. Славно набрать на промысел доброго чтения, книг, старинных излистанных, в бранях духовных и жизненных пере́житых, ибо ничто не укрепляет так душу, как память о предках и их немеркнущих подвигах…
– Ну что, друг мой пожизненный? Легче тебе?! – спрашивает Фёдор.
– Легче! – гулко отвечает Глухарь и налегает на воздух крылами.
– Тогда поехали!
– Почти все птицы улетали из дому на зиму, бросали его выстывающие своды, утопающие в снегах стены, двери, продутые ветрами. Оставались только поползни, синички, дятлы да кедровки и во́роны – со всей птичьей братии всего десятка два неперелётных. Реденько жили они в этой зимней полутёмной тайге, где и солнце-то светило в полсвета, прибрав фитиль – а что стараться, коли жильцов раз два и обчёлся. Совы и ястреба́ откочёвывали, не говоря про орлана, а из крупных оставался только глухарь, с двоюродными братовьями косачом и рябчиком, да кочевая куропашка. Но если даже и косачи пытались кочевать, шарились по тайге, то Глухарь, облюбовав тундрочку, так и жил на ней до конца дней пристойно, удивляя таёжных граждан хозяйственным строем и мудрым словом, которое он находил для каждой пичуги.