Последнее. Я посмотрел в «Мемориале» документальный фильм «Норильск» венгерского режиссера Золтана Салкаи. О местах заключения, куда попадали при Сталине венгры. Фильм, увы, плохой, но есть в нем один сильный эффект, проявившийся помимо режиссера. Все, что мы видим на протяжении получаса, это как Салкаи пешком идет по засыпанной снегом, а где торчащей голыми камнями поверхности тундры и произносит правильные благородные речи. Земля исковеркана машинами довоенных и более недавних горноразработок. Там и здесь – остовы тогдашней цивилизации. Сумерки Заполярья, уже готового к приходу вечной ночи. – 30 гр. Ц, норма. По низкому небу стелются густые желтые дымы нынешних медных и никелевых заводов. Абсолютное безлюдье, нежилая и неживая планета. Этому посвятил себя XX век, посвящает XXI. И это держава. Я понимаю, что если это не защищать, то сюда могут высадиться пиндосы, хачики, пархатые и так далее, охотники найдутся. Я только думаю: не обязать ли законом проживать здесь хотя бы по три месяца державников? Не только наших, а и арийско-австрийских, и чистокровно-венгерских, и избранно-израильских, и велико-халифатских. Всех, для кого земной шар – место размещения государств, а не проживания убогих гомо эректус. Ну, по месяцу. Такие ассоциации.
10–16 декабря
Наталья Горбаневская умерла 29 ноября, 77-и лет, в Париже. Родилась в Москве. Она была поэтом замечательной собранности, правозащитником редкостной преданности делу, концентрированной энергии, несокрушимой воли, диссидентом по самой своей натуре. Начав писать стихи в конце 50-х, за жизнь выпустила полтора десятка сборников. В 60-х стала появляться в Ленинграде. Приезжала – заочная студентка университета, по филологии – сдавать экзамены. Очень скоро передружилась с поэтами круга, к которому принадлежал и я, тогда же познакомилась с Ахматовой. Та оценила по достоинству и стихи ее, и личность. В какую-то из встреч ближе к 70-му я спросил, не попадалась ли ей такая «Хроника текущих событий». Машинопись с сообщениями об актах, как правило единичных, несогласия, противостояния властям. Она посмотрела на меня как на опасного недоумка, а то и похуже, но сказала, что слышала о ней и, если случится увидеть экземпляр, занесет. К тому времени она и была этой самой «Хроникой», выпуск ее держался в строгом секрете.
25 августа 1968 года в 12 часов дня она с шестью своими единомышленниками вышла на Красную площадь. Они развернули плакаты, центральным оказался «За нашу и вашу свободу!». Это была вариация еще герценовского, ставшего главным из адресованных русским лозунгов Польши. Горбаневская, горячая полонофилка, восприняла участие польских войск в подавлении Пражской весны особенно болезненно. На группку немедленно налетели люди из дежуривших на площади, похватали и увезли. Так прошла единственная в СССР демонстрация протеста против вторжения советских войск в Чехословакию. За следующий год она успела написать об этом книгу «Полдень». Ее арестовали и, используя возможности (читай: цинизм и безнаказанность) советской принудительной психиатрии, отправили в Казанскую тюремную спецлечебницу, одну из самых жестоких, на два с лишним года. Это подорвало ее здоровье, но не сломило.
Относительно раннее стихотворение с пронзительной ясностью открывает смысл ее жизненной позиции как выпавшего предназначения. «Как андерсовской армии солдат, / как андерсеновский солдатик, / я не при деле. Я стихослагатель, / печально не умеющий солгать». Никаких громких слов, не поэт, а скромный стихослагатель – солдат армии вроде той, которой командовал генерал Андерс. Набранной из польских беженцев, интернированных, прошедших через сталинские тюрьмы. Героев, брошенных в военную бойню на гибель. Или еще короче – брошенных. «Но преданы мы. Бой идет без нас. / Погоны Андерса как пряжки танцовщицы, / как туфельки и прочие вещицы, / и этим заменен боезапас». Мир пряжек, туфелек, танцовщиц прелестен, но к войне не пригоден, а внутри человечества война идет всегда. В конце концов, и в этих строчках – между искусством и действительностью, красотой и правдой.
Общественные поступки Горбаневской были так же органичны, как писание стихов – идейные соображения находились на втором плане. Она вообще была, так сказать, естественно принципиальна. Как-то раз они с другом пошли в филармонию на концерт югославского симфонического оркестра. Началось с «Интернационала». Все встали – кроме нее и, из солидарности, друга. Вдруг она сказала: «Ах, так это же их гимн, югославский, не только мирового пролетариата», – и встала. Заиграли советский, она села. В те времена это был вызов, по последствиям не сравнимый с таким же сейчас, когда государственный патриотизм стал просто профессией. В другой раз, уже в 90-х, я оказался в Париже, когда умер Владимир Максимов, главный редактор «Континента», в котором Горбаневская активно сотрудничала. На поминках после похорон некто подвел к ней своего приятеля – познакомить. «А кто он?» – «Заведующий корпунктом “Правды”». – «С “Правдой” не знакомлюсь». И в доказательство спрятала руку за спину. Маленькая рядом с вальяжным перестроечным правдистом. Непреодолимая.
Она была бесстрашная, касалось ли это КГБ или поездок из Москвы в Ленинград на попутках (с деньгами у нее тогда было совсем туго). И это бесстрашие, когда она садилась в кабину к дальнобойщикам, и когда выходила с плакатом к Кремлю, и когда ее била тетка, выдававшая себя за случайную свидетельницу, создало в моем представлении артистический образ категории Рембо. В действии, а не с пером-бумагой. Горбаневская – адамант, как сказала однажды Наталья Трауберг, ее крестная мать.
В молодости мы, стихийно сложившееся сообщество просто знакомых между собой индивидуумов, более близких, менее, совсем отдаленных, довольно, замечу, обширное, не обращали внимания ни на то, какого кто социального происхождения, ни какого национального. Если это и оседало в сознании, то где-то заодно с местом, откуда человек приехал, где родился. Мать Горбаневской была женщиной суровой, неразговорчивой, про отца известно, что погиб на фронте, но еще до того ушел из семьи, дочь его не знала. Что он был еврей, прошел слух много позже, да и прошел как-то бессмысленно, не оставив следа, взялся непонятно откуда. Да и зачем было знать, еврейка ли ты и подлежишь ли поэтому антисемитизму, если тебе, как и остальной горстке протестовавших в тот августовский день, обычные прохожие кричали «это все жиды!». Дословно подтверждая любимую Горбаневской Цветаеву.
Мой давний-давний друг поэт Дмитрий Бобышев напомнил мне, как в мае какого-то доисторического года мы с ним встретились на Петроградской стороне и вспомнили, что сегодня день Наташиного рожденья. Понятное дело, глотнули за нее горячительного, пошли на почту и дали телеграмму ПОЙ ФИЛОМЕЛА / ПЕВЧЕЕ ДЕЛО / НЕ ПРОМЕНЯЕМ / ПЬЕМ ВСПОМИНАЕМ / БОБЫШЕВ НАЙМАН. Филомела – страдалица из древнего мифа, насильник вырезал ей язык, и она превратилась в птичку, махонькую, незаметную, но издающую прекрасные трели: соловей по-гречески.
17–23 декабря
Когда на книге написано «Рассказы», это в подавляющем большинстве случаев означает собрание художественных произведений в повествовательной манере, написанных для чтения. Это не совсем то, что мы вкладываем в понятие рассказа, когда говорим про истории, услышанные непосредственно от человека, случайного соседа в электричке или давно не виденного приятеля. Рассказы в первоначальном своем значении подразумевают обязательное присутствие живого рассказчика, которому чем-то удалось нас заинтересовать, может быть, еще до того, как мы его услышали, может быть, необычностью речи, может быть, наконец, содержанием. Мы ему сочувствуем или испытываем неприязнь, в любом случае у нас уже есть к нему свое отношение. Рассказы книжные предполагают, напротив, уединение, встречу с текстом один на один, определенную придирчивость к словарю, синтаксису, к стилю. Это в первую очередь литературный жанр. У нас есть о нем предварительное представление: то, что мы читаем, независимо от нас занимает место между прочитанным прежде, историями из «Декамерона», толстовской «Смертью Ивана Ильича», «Дублинцами» Джойса и сотнями других. Они рассказаны прекрасно, они несравненны, но их рассказчика мы предпочитаем называть автором, они шедевры прозы.