Бог говорит, как создал вселенную и все, что на ней, включая множество грандиозных и таинственных вещей. Например, таких чудищ, как бегемот и левиафан. Которого можешь ли ты взять себе в рабы? «Кто устоит перед лицом Моим?» И тут вас внезапно посещает догадка, о чем Он. Не ты ли, словно бы спрашивает этим Он у своего изделия, собираешься очертить границы того, как Мне вести себя, что делать, чего не делать? Тварь, которой Я позволил с Собой сосуществовать, ты что, будешь Мне указывать и пенять, что я не должен был разбивать тебя и твое потомство и их рабов, когда такова Моя воля? Что Мне с того, что это зло? Я всеблагий, но важнее, что я всемогущий! Хочу – творю свет, землю, океан, флору, фауну. Хочу – тьму, болото, пропасть, пустыню. Ввожу Моих людей в чужую землю, вывожу, умножаю их как песок морской. Сжигаю их в печах. Хочу – сотворяю тебя. Хочу – тебе зло. Ты сам-то с нахапанными тобой стадами и услужливыми рабами, задумайся, не зло ли? Не бегемот, не левиафан ли? Ты ввязался в жизнь с охотой и радостью, а это дело нешуточное, хотя бы потому, что из мириад сперматозоидов лишь один выбрал Я, лишь одну яйцеклетку, которые слились в тебя, – остальных же умертвил. Пожалел ты их хоть раз в жизни?
– Но Ты же заповедал нам противостоять злу… – Но вы, Мой образ и подобие, первым делом эту заповедь растоптали.
P. S. Ну, а если ты, Иов, и вы, читающие книгу о нем, ищете в ней мораль, есть и она: вот что должно было с вами быть, если бы Я согласился поступать по-вашему.
21–27 января
В конце декабря умер Григорий Дашевский, двух месяцев не дожив до 50 лет. Он был талантливый поэт, прекрасный переводчик как коротких стихов, так и больших книг прозы, в основном философской, античник, яркий университетский преподаватель. Его одаренность, литературная так же, как общечеловеческая, бросалась в глаза, он был очень умен, умом острым, проницательным, обладавшим стремительной и сильной оперативностью. Был замечательно образован, имел знания обширные, глубокие, в том числе и редкие. Когда его не стало, мало кто из интеллектуального гуманитарного круга Москвы не почувствовал потери и боли.
Всё это так. Но с небольшими уточнениями похожие характеристики приложимы и к другим, подобного перечисления достоинств заслуживает не он один. Всё это так, но почти не разъясняет, почему знавшие его говорили о нем в превосходных степенях. А суть была в повседневных ежеминутных проявлениях его личности начиная с красоты лица, лепки головы, сияющих глаз, голоса, мягких «л» и кончая источающей внутренний свет душевностью, свет, ощущавшийся едва ли не физически. На вечере его памяти в РГГУ это обнаружилось с поразительной наглядностью. Поэты из наиболее на сегодня признанных читали его стихи и говорили о нем. Рядом со мной сидел мой добрый знакомый, я перехватил его недоуменный взгляд. Его можно было истолковать так, что читаемое не производит должного впечатления. Я сказал: «Не он читает». Мои слова не значили, что он сам прочел бы свои стихи артистичнее, что-то выделяя, что-то приглушая. Они значили, что всякий поэт сочиняет стихи под себя, не только под особенности своего голосового аппарата, под присущую ему манеру речи, а и под свою внешность, жестикуляцию, если угодно рост. Написавший «Онегина» и «Я вас любил» не мог быть таким крупным и громогласным, как Маяковский, – он мог быть именно таким, как Пушкин, даже обязательно в бакенбардах. Лишь после того, как стихотворение расстается с автором, оно может обнаружить свою универсальность или интимность. А те, кто читал стихи Дашевского с эстрады, казалось, бросают случайные щепотки слов, в которых даже каркасика стиховой структуры не просматривается. И вдруг в конце показали коротенький любительский фильм: он сам читал стихи, на магнитофон. Его через раз просили повторить, записать дубль, он спокойно соглашался. Это выглядело фантастическим преображением: те же слова превращались в неотменимые, проникающие в сердце образцы поэтической речи. Его лицо было предельно серьезно, он произносил строки с расстановкой, без задержек и ускорений, в ритме и с нагрузкой, которые обеспечивали единственную точность смены слов и пробелов между ними, звука и пауз.
Это и есть то, что отличает человека от других, на вид таких же. В принципе, Дашевский мог быть машиностроителем или хирургом, читать книги для собственного удовольствия, не писать, не переводить, и все равно быть тем, кем был. Все равно люди искали бы дружбы с ним или хоть знакомства. Говорившие о нем в тот вечер, как вообще подавляющее большинство публично вспоминавших его после смерти как будто выбрали, из деликатности или чтобы не напрягать душевное зрение, держаться на приличествующей дистанции от того, в чем состоял феномен Дашевского, – либо остерегались выговорить догадки, сказать слишком приблизительно и потому быть непонятыми. Так или иначе, все вылилось в признания, что у них «нет слов», они «не находят слов» передать эффект его общения с ними, тем более определить причину, почему эффект был таков. В этом проявилось наше, всех, бессилие понять как следует, постигнуть – другого, любого. А для Дашевского это и было главной целью: одолеть то, что сопротивлялось пониманию; что всегда всем нам сопротивляется.
Он как никто в нашем сегодняшнем обществе хотел разгадать конструкцию мироздания, вывести приемлемую формулу его – задача грандиозная, по-видимому, невыполнимая, возможно, существуют только частные решения ее. Для человека постигающего, гомо интеллигенс, ищущего смысла и цели жизни, ограничившего себя кругом чтения, которое дает пищу, необходимую разуму и душе, для, проще говоря, человека духовного в широком понимании этого слова, естественен и даже напрашивается уход от всего, что отвлекает. От повседневной суеты, деловой предприимчивости, карьерных устремлений, политики, общественной активности и прочего в этом роде. Он не был приписан ни к какому направлению, ни к манере. Но тот, кому при такой внутренней конституции досталась живая натура, а у Дашевского она была в высшей степени исполнена напряжения жить, не может отбросить реальность, в которую заключены те из его собратьев, кто согласился не порывать с перечисленными предложениями мира, а участвовать в них: со знаком плюс – сохраняя верность себе, со знаком минус – вступая в общак. В самом деле, такая отделенность от остальных выглядела бы и намеренной, и искусственной. Дашевскому, наоборот, требовалось найти ей место в собственном его миропостижении, не обрезать картину мира, видеть ее в цельности и полноте. В написанной за год до смерти статье о «Жизни и судьбе» Гроссмана он сформулировал это как максиму: «Сознанию, опьяненному и угаром пассивного слияния с системой, и своим мнимым надмирным одиночеством, и в реальности не видны единственно интересные люди – стоящий на своем вопреки среде судья или врач». Тон статьи, и в целом полемический, в этом месте доходит до прямого выпада – против того, что Дашевский трактует как концепцию, наиболее враждебную гражданственности: «Коготок увяз, всей птичке пропасть – вот высшая мудрость. Не пропасть птичка может только одним способом – быть одной, быть невозможным одиноким ястребом из стихов Бродского. В реальности такой взгляд на вещи означает, что человек беспрекословно служит системе – государственной, частной, большой, малой, какой угодно – и одновременно ощущает себя ни в чем не увязшей, парящей надо всеми птичкой».