У Достоевского в «Идиоте» второстепенный персонаж поручик Келлер постоянно повторяет: «Я, как благородный человек…». Объявлять о своем благородстве самому довольно странно, автор над его самохвальством подтрунивает. Но арабская самооценка звучит с такой наивной верой в ее истинность, что не до шуток. Практический вывод из нее недвусмыслен: вы (евреи, англичане, американцы) будете делать то и это, сажать сады и открывать университеты, усовершенствовать медицину и технику, строить город и государство, а мы – мстить. То есть все это разрушать. Занятие, согласитесь, которого хватит до конца времен.
Как всякий стоящий роман, история Иерусалима XX века идет к разрешительной кульминации. Атмосфера становится все более душной, обстановка все накаленнее, пространство все теснее, все больше проливается крови… И – приходит 5 июня 1967 года. Поддастся или не поддастся Хуссейн на уговоры Насера выступить заодно с ним? Поддается. Руки у евреев развязаны. Препятствия падают одно за другим. Прорыв к Стене Плача выглядит как освобождение родительского дома, на два десятилетия захваченного врагом. Она сама – как возлюбленная, освобожденная из темничного плена. Решимость, поступки, поведение действующих лиц, военная диспозиция, сами городские кварталы были совсем иными, нежели во время боев 1948 года. Тогда задача была не пропасть, сейчас – победить. Страницы, посвященные состоянию людей, достигших Стены, плакавших, молившихся, певших, тянувшихся к священным камням, обрушивают на читателя экстаз, восторг, трепет, с которым они переживали момент.
Оставшаяся треть века, казалось бы, должна прийтись на эпилог, спокойное подведение итогов. Но это Иерусалим, здесь эпилог не предусмотрен. Каждый следующий день – завязка новых коллизий, угроз, надежд, сюрпризов. Конца нет.
23–29 октября
В мае 1989 года я, уже 50-летний, в первый раз увидел Париж. Упоминаю возраст потому, что к этому времени человек знает о Париже все, что можно знать. Все прочел, альбомы с репродукциями изучил, все фильмы посмотрел, все песенки, включая «Сэ си бон», прослушал и даже может произнести строчку Виллона «Где прошлогодний снег?» – «У э ле неж д’антан?». Выяснилось, что не совсем всё. Выяснилось, что знание не было пронизано неким парижским электричеством, которое походку, улыбку, листву бульваров, рыбешку, трепещущую на удочке, реку делает из застывших впечатлений – жизнью. У Хэмингуэя в «Празднике» есть эпизод. Американец провел отпуск в Париже, утром пароход домой, и накануне, в ночном кафе, клюкнувший побольше окружающих его парижан, объясниться с которыми на их франсэ ему уже по силам, он ясно понимает, что а духа-то города так и не уловил. Пошатываясь, идет к отелю по пустой рассветной улочке, он и навстречу ему такой же одинокий прохожий, газета под мышкой. Поравнявшись, тот ударяет его газетой по лбу – а в ней кусок водопроводной трубы, и, теряя сознание, американец успевает этот скрывавшийся от него дух постичь.
Эта встреча на наклонной улочке и конкретно эта труба в газете – такой же Париж, как Нотр-Дам, Лувр и «Ротонда», на которые он насмотрелся и, если честно, не очень понимает, что́ от смотрения приобрел. В мае 1989-го я сидел в гостиной Владимира Максимова, и он, нервно ходя по комнате, рассказывал про здешнюю жизнь, которой жил уже 15 лет, и ее дух. Мы были знакомы с ранней молодости, дружили когда теснее, когда слабее, в последние годы перед его отъездом жили по соседству, виделись часто. Он был одинок, заезжал – обсудить, поболтать, ели жареного хека. Талантливый писатель, умница, яркий характер, острый собеседник. В парижской гостиной, в пять раз большей его страшненького однокомнатного чулана в Бескудникове, другим был антураж, но хозяин, к тому времени открывший и раз в квартал выпускавший толстый журнал «Континент», остался ровно тем, московским, из сокольнического барака конца 50-х.
Нашему разговору предшествовал французский обед, после которого я неприлично навалился на миску черешни и один съел три четверти. То, что говорил хозяин, этому великолепию ни в какой мере и ни с какой стороны не соответствовало. Он горячо и с болью вел монолог о советской агентурной пропитке здесь всего и вся. В какое-то мгновение включил телевизор, в студии безликий тип плел обычную политическую дребедень – вот, сказал Максимов, такой-то и такой-то, сын коммунистического функционера из «Юманите», агент КГБ, – и погасил экран. На мой слух, звучало немного чересчур, я отнес это к давлению, под которым эмигрант неизбежно живет среди чужих людей, – и к хронической душевной отравленности, полученной на родине после полувека слежки и травли.
Сейчас, летом 2012-го, я понял, что опять мое объяснение было мимо цели. Для деревенского чтения мне подарили книгу «Убийственный Париж», про его уголовный мир и самые знаменитые преступления. Я все откладывал ее на сладкое, наконец пришло время. Автор – Михаил Трофименков, кинокритик, мне попадались его статьи, все были интересные. Он и в предмете книги чувствовал себя как дома. Сюжеты налезали один на другой, имена множились как кролики, жаны мешались с жаками, андре с анри, полицейские с убийцами. Ни детективного, ни кровожадного удовлетворения это не доставляло, но сознание, что стреляют, садятся в тюрьмы и из них бегут – все, поднимало настроение.
Где-то к середине проступили и все более отчетливыми делались два слоя. Один – многофункциональности любого персонажа. Служитель закона оказывался и его нарушителем, нарушитель осведомителем, политик продажным, боец Сопротивления бандитом – и наоборот. Окей, согласен, так это устроено, но всегда необходима стена, на которую опереться, чтобы понять, где кто, и стать на чью-то сторону. Напоминало наш нынешний тотальный скепсис, сводящий власть к браткам и любое действие к заговору. После чего – что? Да ничего, да все что угодно, да хоть потоп. Реальность – боевик, в котором связи людей и вещей замкнуты в порочный круг. Выходило, что Максимов, считавший случайную физиономию в телеке агентом КГБ, пожалуй что прав. Самое интересное, что, разговаривая об этом в его квартире на улице Лористон, мы, как выяснилось, находились в двух шагах от одного из самых знаменитых во время оккупации «французских» отделений гестапо.
Второй слой – лезущее в глаза присутствие евреев. Франция на это ой как нацелена, там антисемитизм не только политическая, а и светская, культурная, творческая позиция. Евреев в этой книжке немногим меньше, чем собственно французов. Они жертвы, и они паханы. Их грабят, как любых богачей, выслеживают, шантажируют, вымогают на взятки, предают как подлежащих отправке в немецкий лагерь. При этом и среди главарей банд, деловых компаньонов вермахта и даже окружения местных гестапо евреи не редкость. Начальник той самой конторы на Лористон говорил под шампанское бывшему кишиневцу по фамилии Жоановичи: «Все-таки ты жидовская морда, Жозеф!» На что тот отвечал: «А сколько стоит не быть ею, гауптштурмфюрер?» Оба были гангстеры, двойные агенты, миллиардеры, прожигатели жизни. Подстраховывались, поставляли оружие партизанам, входили в контакт с голлистами, коммунистами. Когда таких в конце концов ловили, судили, а бывало и казнили, публика не упускала отметить, что они были еврейские «ставленники, кровопийцы, враги государства».
Не надо рассматривать эти сведения как намерение исказить реальность антиеврейских настроений во Франции, тем более Катастрофы. Эта книга о преступниках. Все действующие лица преступники и те, кто представляет для них интерес. Будь вместо них врачи и больные, а автор к тому же Чехов, могла получиться «Палата № 6», о жизни вообще. А когда бандюки и фраера, то в лучшем случае «Робин Гуд», но скорее «Джек Потрошитель». А если еще и в Париже, то вот такая картина.