Дело клонится к вечеру. За окном – потомкинские деревни в потемках, раскиданы пригоршнями, существуют. Россыпи названий: Бель, Жабны, Вонявкино, Язвищи, Вины, река Явонь, Обрыни. Ну, и Гусево там какое или непременное Новое – хорошо, то есть навсегда забытое старое. Демянск. Интересно – почему Демянск? Вероятно, потому, что в старину на исчезнувшем мягком знаке застигла этническая отрыжка. Там жители с глазами цвета поредевшей мочалки; есть деньги – пьют, нет денег – ждут. Травы-то – они, понятно, успели от росы серебряной проснуться, но напевы в сердце рвутся темные, алкогольные. Грезы о бесхозной балясине в высокой траве, которую хорошо бы уволочь и загнать. А то набрал ведро черники – и продал. Плюс тракторную гусеницу. И на отшибе – все, как у людей: традиционный храм, оплот самобытного мистицизма. Впрочем, вселенским соборам невдомек, какого сорта мистика на деле гнездится и преет в местных душах. Неспроста часовенки с церквами побиты и поруганы историей: не справились с возложенной задачей, не вникли. А сказано ведь было: бодрствуйте!
Расстроенный жирный цыган спешит вразвалку, сверкая золотом. Пиджак, атласное пузо. Вспотел, карауля, замышляет обман: держит, словно олимпийский факел, липовый перстень.
На выезде – латинский stop, а возле супротивной будки – милиционер. Впечатление, что он тоже подсолнух. Мы послушно останавливаемся, ноль внимания, но это только кажется. В круглой голове проворачивается, пощелкивая семечками, жесткий диск.
Теперь поехали дальше.
Уже темно, но мне не обязательно смотреть, благо я отлично знаю, с чем встречусь.
Меня ждет шурин, выбравший – а почему, не имею понятия – здешний ландшафт себе под ссылку, и не сталинскую-царскую, на мой вкус, а какого-то грядущего дьявола, чего мелочиться. Впрочем, он доволен, у него хозяйство помидоры, огурцы, клубника и картошка, опять же и кабачок. Помню, как меня угощали в прошлом году шуриновы соседи: кушайте на здоровье, все с огорода свеженьким говнецом поливали. Он зверь, мой шурин: занимался как-то раз сварочным делом и горелкой согнал комара, прилетевшего к нему на запястье.
Вот встретит он меня и поведет, потому что проехать нельзя. По тракторному следу и лунному грунту. Найдись на Луне вода, в тамошней пыли непременно завязалось бы нечто похожее. Если трактор прошел – беда. А он везде прошел.
Шурин в сотый раз расскажет про дорогу – как он ходил к ветеранам письмо подписать, с прошением к властям. Ветеранов не собьешь: "нам дорогу построют, а ты по ней будешь ездить?"
И – отступает бетон, и прогибается железо.
Растворяется в темноте благодетельный Игорь, одолживший мне сапоги. Он Ибрагим по паспорту, сидит на корточках и курит, улетая магометанской мыслью к сопредельному ночному Валдаю.
А я след в след иду за мутным фонарем, чуть не носом упершись в шагающие шуриновы штаны. Мрак такой, что пальцев своих не видно. Но знаю: по левую руку – поле, и поле – по правую, оба льняные, выжженные дотла, их каждый год выжигают, предварительно засеяв, потому что не пройти трактору.
Пришел к председателю: пиши резолюцию! Тот – закорючку на беломорную пачку, ему – "спасибо наше", указ под картуз, пошел, спичкой – пшшшш! готово.
Шурин – к чему глаза, когда сплошное "память, говори" – тычет в разные стороны, объясняя: соседи, любовный треугольник, драма, "люблю я ею" с ударением на "ю". А там – еще солипсисты, он ночевал в их доме по зиме, хозяйка мужа ест поедом – когда трезвый. Когда выпивши – молчит.
"Представляешь, мы с ним лежим, трезвые. А она поддала и пилит: крыша не переложена, труба не чищена, дрова не колоты. Тот лишь: молчи, коза ебаная! Она замолкает ненадолго, потом опять: труба не чищена, дрова не колоты, пол не стелен… и, под конец, взвинтившись – главную претензию: как не стыдно? как не совестно – старую бабу не выебать? Он не выдерживает, вскакивает: потому и не ебут, что старая! Ты посмотри, блядь, на себя в зеркало! "
Черным страусом скачу по кочкам, промахиваюсь.
Жизнь шурину в радость.
Качается фонарь.
Типа Бодрийяр, заметочки.
Мы оставляем позади очередных невидимок – с ними у шурина тяжба. Шуринов кобель, балуясь, повстречался с овцой, откусил ей хвост; на лесной тропе у овцы случился выкидыш. В качестве компенсации солипсисты назначили два мешка сухарей…
Зависаю в прыжке, гляжу на часы с подсветкой. Время за полночь, не пройдено еще и трети. Оптимизация дереализации нарастает. Шурин шагает уверенно, не умолкая ни на миг. Нахваливает лес и вообще места. Да-а… Лес – это здорово, блядь… В воздухе сюрреалистический гнус. Эхо войны раздается. Нет, это я маху дал, здесь не повоюешь. Вот углубиться, вздохнуть полной грудью, постоять, подрочить на березку… Дом не хуже: кот Марат Баглай, названный зачем-то в честь Председателя Конституционного Суда. От мышей оставляет один желчный пузырь: горький, а так сжирает с черепом вместе. Удивленные аисты на ходулях, словно скоморохи с безлюдной ярмарки. И шершни, устроившиеся под крышей не хуже людей, стойкие к боевым отравляющим веществам, которые, конечно же, имеются в хозяйстве у шурина.
В деревне пять косых домов.
И зори, конечно, здесь тихие – в знак уважения к усопшим.
Но, пока я не добрался, ничего из этого нет, оно еще только сделается. Я еду, я устремляюсь творческой мыслью за синий расплывчатый горизонт, наблюдая, как… "
2
Брон Познобшин отпихнул тетрадь: стемнело, август приготовился ко сну. Не наблюдая часов, он писал, пока не выдохся; теперь единственным желанием было немедленно откреститься от процесса, ничего не перечитывать и не править, вообще забыть, что время от времени происходит постыдное, ненужное дело. В ретроспективе – не слишком комфортное занятие.
На столе перед ним стояла забытая с чашка с холодным переслащенным чаем. Со стены смотрел бравый шурин, наряженный в тельняшку. Фотографии жены не было, потому что та ушла, приложив к барахлу свой нарядный портрет; братом же не дорожила. Познобшин помассировал глаза, отхлебнул из чашки и немного посидел, глядя перед собой ничего не выражающим взглядом. Во дворе продолжалось параллельное творчество: кто-то остервенело лупил по железу. Брон не понимал, как долго это длилось, поскольку двумя минутами раньше был недоступен для стука – то ли покорял поднебесье, то ли сверлил жучиные ходы в компосте, читатели рассудят. Оборот речи, ни к чему не обязывающий. Никто, естественно, ничего не прочтет; мнительный Брон скрывал от мира свое рискованное хобби.
Тетрадь лежала не на месте. Ей вообще здесь не было места, Познобшин сунул ее в стопку бумаг и газет, подальше. Бросил ручку в ящик стола, погладил раздавленную мозоль – лиловую ямку на среднем пальце. Сунул папиросу в прокопченный рот, чувствуя, что слюна уже окрасилась в кофейный цвет и сделалась табачным смывом. Спичка переломилась, злобная звездочка серы отскочила, впилась в ладонь. Брон коротко ругнулся, думая про льняное поле. Почему не могло быть иначе? Не спичка бригадира, а звездопад, метеоритный дождь или, на худой конец, шаровая молния. Совсем другая картина, иная судьба – почти героическая: душная ночь, цикады, которых не видно и, может быть, не бывает в природе, просто так повелось, так привычнее – приписывать нестройный треск их гипотетическим крыльям и суставам. Смиренная нива. И – величественное бедствие, мириады огней, сорвавшихся с бархатных небес, астероид, неизбежный пожар, веление промысла… острая горечь вод, разверзшаяся бездна, апокалиптическая саранча… Познобшин встал, напряг в карманах кулаки, потянулся в струну. Поплелся в сортир, где все и разразилось.