Клоун смотрел на него сердито, но добродушно.
Ага, вот как это делается.
Познобшин отворил шкаф и вынул плечики с костюмом кенгуру.
Август-октябрь 2000
Служители энтропии
Не любите мира, ни того, что в мире: кто любит мир, в том нет любви Отчей…
Ин. 2, 15–16
Кто не желает смерти отца?
Ф. Достоевский
Преамбула
Сотворение совершалось в системе Софии – предвечного замысла, где всё уже заранее присутствует и от века дано, однако одновременно находится в постоянном становлении; Процесс и его результат объединились в одно невоплощенное бытие; но не в самой Софии происходило творчество, хотя и разворачивалось в ней – сего не понять ни мудрому, ни простому уму. Кое-что ведомо разуму ангельскому, и то не всякому, а лишь предназначенному к такого рода знанию, соответствующему некоторой ступени-ветви дерева Сефирот. Означенное бытие имело в себе за основу предельную упорядоченность, уравновешенную зерном самоуничтожения, которому было назначено прорасти.
Сотворение начиналось в системе Софии.
Сотворение завершалось в системе Софии.
И дело это настолько запутанное и хитроумное, что нет никакого смысла даже в наивном намерении пытаться к нему подступиться, не говоря уже о том, чтобы его препарировать скальпелем Логоса и подавать в качестве острого блюда людскому рассудку, ограниченному рамками данности и обузданному делением на благое и пагубное. По этой причине нечего и пытаться далее развивать сей путаный, невразумительный пассаж.
А вообще говоря, всё началось с астральной битвы, устроенной католическим Франциском Ассизским и православным юродивым, св. Михаилом Клопским. Эти двое не ладили друг с другом с самого начала – Франциск, привечавший всякую тварь и даже – страшно вымолвить – комаров, и святой Михаил Клопский, который тоже не без Божьей помощи очищал от кровососущих новгородские земли. Знают, что он просто объявлялся всюду и разгонял клопов и гадов. Франциск затоплял подвалы, а Клопский покровительствовал фумигаторам. От их конфликта на землю произошла особенная Умиленная саранча, не добиравшая до апокалипсической.
Но эта история еще темнее и не поможет постичь дальнейшее.
Часть первая
Маат
Разум мог сказать сердцу, что всё это произошло восемнадцать лет назад, но в сфере эмоций сердце вело свой отсчет.
С. Кинг
1
Маат любил одни лишь оплодотворенные куриные яйца, предпочитая вкушать их по преимуществу: заносил ложку, прищуривал глаз, наносил колющий удар, протыкал подрагивающую, отливающую голубизной белизну, высасывал кровавую жидкость. От этого состояние его существа успокаивалось и временно замирало, усыпленное и сытое. Ему было ведомо из книг, что оплодотворенное яйцо изобилует информацией и в этой своей особенности не может сравниться питательным качеством с неоплодотворенным яйцом. Да и нутром он отменно чувствовал, что полуживые натуральные продукты богаты многими структурными сведениями, которые неизбежно теряются при очистке.
Он ощущал сгущение предметов, замутнение ясного, и оттого ему становилось тяжко. Материя, и без того сложная, усложнялась сверх меры, и он спешил ее переварить, растворить, разгрести-расчистить от умного сора, чтобы вокруг остался один безграничный простор, напоенный невидимой благодатью; поле-степь, где можно остановиться, и замереть, и шагу не сделать, и превратиться в ледниковый камень, которому тоже не вечно стоять.
Грузный, отечный, с выпуклыми глазами, Маат производил впечатление унылого тестяного сгустка, архетипиче-ского полухлеба – потенциально соблазнительного и безнадежно несъедобного. Ему бы в печь, чтобы как следует подрумяниться огромными щеками и уплотниться, обзавестись хрустящей корочкой, определиться структурно. Он, однако, не дотягивал даже до сливочного статуса персонажей пластилиновой анимации. Рот у был него был тонкий, как верхнее «до». Соломенные с проседью волосы, стриженные «горшком», наполовину прикрывали микроскопические зловонные уши, почти целиком сводившиеся к слуховому отверстию. Борода почти не росла, а семя было едкое и жидкое, как перекись водорода.
Он вставал до зари, страдая бессонницей, и начинал бродить по скрипучему дому, заглядывая в углы. Света не зажигал, хотя поминутно наталкивался на разбросанную утварь и лавки; в углах останавливался и подолгу простаивал, напряженно вглядываясь в непроницаемый сумрак, пока тот не начинал ему отвечать кажущимися подвижными узорами. Тогда Маат переходил к окошку и прижимался лицом к стеклу, потевшему нечистотами. Он смутно различал черный забор и подслеповато щурился на тусклый свет фонаря, нелепого и неуместного горожанина среди разлагающихся деревянных строений. Насмотревшись, Маат присаживался к столу и медленно подъедал остатки вечерней трапезы. Попискивали мыши, шуршали насекомые; и те, и другие успевали отведать его кушанья, когда он спал. Сам Маат относился к этому по-разному: бывало, что он поощрял едоков и созерцал их в состоянии абсолютной бесстрастности, не шевелясь. В иной же раз набрасывался на них, топтал и давил, отлавливал и жег живьем в неуклюжей печи белого кирпича.
Он был родом из чухонских Маатов, но считал так лишь потому, что на момент его рождения Ходячий Город приклеился к эстонской земле и старательно маскировался под местное население черепичными крышами. А где стоял Город до этого, никто не имел представления – во всяком случае, не имел его Маат, да его это и не слишком интересовало. Он не столько жил в Городе, сколько обслуживал его. Он плохо помнил раннее детство и временами воображал, что явился на свет угрюмым двенадцатилетним подростком, обморочной глистой с шапкой прямых соломенных волос, остриженных «под горшок». Явился, уже вооруженный особым знанием о подвижности Города, но по детскому неразумию полагал это поселение вовне, не догадываясь, что проживает в нем сам. Иногда ему казалось, что Ходячий Город является плодом его личной выдумки. Он что-то слышал, что-то где-то подцепил и намотал, усвоил, преобразил в ужасную историю с завораживающим началом, но без конца; пугал этой историей ребятишек помладше, которые не успели впитать и усвоить, и вот ему выпало поспособствовать – просто так, по велению недовольного сердца, по натуральному принуждению. Ведь некие люди, ему не запомнившиеся, в точности так же поступили и с ним.
Он довольно прилично помнил войну и любил рассказывать, как самолеты – не то немецкие, не то советские – выбривали окрестные луга, норовя покрошить пропеллерами пехоту.
Ему уж было немало лет.
Не меньше семидесяти. Но многим казалось, что пятьдесят.
За этот срок Ходячий Город перемещался трижды.
Маат проживал не в деревне – на окраине Города, неподалеку от кладбища, которое неуклонно разрасталось, рассыпалось, как пухлая сыпь, обходя стороной его подворье. Кладбище не принимало Маата и старательно отторгало его, а он хотел на него плевать. Он не особенно задумывался ни о кладбище, ни о Городе, ни о своем месте в этой жизни, которая виделась обычной – чуть странноватой, чуть страшноватой. Вместо того чтобы думать о кладбищах и странных делах, которым он предавался помимо обычных, Маат выращивал особый подсолнух, следивший за луной. Черт его знает как, но у него получилось. Одинокое растение, увенчанное черным диском, распускало в полнолуние сиреневатые лепестки и начинало кружиться, не сводя с сателлита единичного циклопического зернистого ока.