— Придут красные, обязательно найдут батьку. Расстреляют.
Куда его везти? Где спрятать? Это решали контрразведчики Зиньковский и Голик, вдвоём, без свидетелей.
— Везём в Дибривку, а там на хутор Белый.
Так договорились меж собой и решили никому не сообщать, даже братьям Нестора.
Зиньковский, словно ребёнка, вынес Нестора из хаты, положил в тачанку к сидевшей там жене. Больного укутали, и в сопровождении адъютантов и телохранителей выехали из Гуляйполя. За кучера сел сам Лев Зиньковский. Таврила Троян поинтересовался:
— Куда едем?
— Куда надо, туда и едем, — отвечал Голик.
Но и на хуторе Белом Зиньковский предупредил всех сопровождающих, чтобы никому не говорили, кто этот больной:
— И меж собой чтоб не поминали его имени. Услышу — язык отрежу.
Махно поправлялся медленно. Галина отпаивала его молоком. Он подолгу спал. Однажды ворвавшийся в хату Василевский с тревогой сообщил:
— Разъезд со стороны Дибривок!
Зиньковский, сграбастав спящего Нестора, унёс его в какую-то клуню и там вместе с Галиной заложил охапками сена. Всем остальным приказано было «сховаться» и не высовывать носа. С тачанок сняли пулемёты, закидали в углу соломой.
Нагрянувший разъезд красных обнаружил почти вымерший хутор, вызвали из одной хаты хозяина — старого дряхлого деда.
— Диду, у вас нет здесь посторонних?
— Чово? — отвечал глуховатый старик.
— Посторонних у вас нет? — прокричал ему едва не в ухо красноармеец.
— Ни. Шо вы, хлопцы. Видкуда?
Потребовав у хуторянок молока и напившись, разъезд убыл. Чубенко, спустившись с сеновала, возмущался:
— Господи, да мы б их как курят перещёлкали.
— Я тебе перещёлкаю, — показал ему кулак Зиньковский. — Хочешь сюда полк навести или заградотряд? Нам сейчас, пока у ндс на руках он, надо быть ниже травы, тише воды.
К концу января Нестор стал выздоравливать, появился аппетит, стал крепнуть голос. И однажды поздно вечером, когда в темноте, даже не зажигая лучины, около его ложа сидели самые близкие, негромко сказал:
— Я тут, хлопцы, стишок сочинил. Може послухаете?
— С удовольствием, — сказал Василевский.
Его поддержали остальные, радуясь: раз заговорил «Пушкин» о стихах, значит, дело на поправку пошло. И Махно начал в полной тишине:
— Нищая страна, нищие стоят, а кругом война, а кругом разврат. Мужику опять говорят: «Замри!» И в Кремле опять новые цари. И кормильца вновь ещё ниже гнут, и свистит над ним большевистский кнут. Где сулили рай — расцветает ад, но не умирай, не сдавайся, брат. Встану за тебя я — твой верный друг и, тебя любя, за тебя умру.
Голос чтеца словно растаял в темноте. Было тихо, лишь где-то за печью стрекотал сверчок. И тут с печи донеслось хриплое, стариковское:
— Гарно як. Складно. Чи ни Тараса писня?
— Угадал, диду, — весело отвечал ему Троян.
На ложе засмеялся, закашлялся Нестор:
— Ну как?
— А тебе того мало, что с печи звучало, — сказала Галина, сама дивясь своей рифме.
Все засмеялись, и в темноте стало как-то теплее и покойнее. Раз пошли стихи, значит, он выздоравливает.
На следующий день Нестор поднялся с ложа и, одетый женой в шубейку, вышел на улицу. С жадностью вдыхая морозный воздух, говорил жене:
— А уж весной пахнет, Галочка.
По-за спиной перемигивались контрразведчики, два Левы: «Ожил наш Пушкин». После обеда, чистя свой маузер, Голик говорил Зиньковскому:
— Вот помяни моё слово, в феврале он рванёт в драку.
— Да, — согласился Зиньковский. — Его трудно будет удержать, это и по стихам чувствуется.
Именно в эти дни пришло страшное трагическое известие из Гуляйполя — красные расстреляли обоих братьев Нестора и Сашу Лепетченко. Махно сразу замкнулся, затосковал, во сне вскрикивал, плакал, а то и рыдал. Но днём был мрачен и тих, ел через силу, как бы отбывая повинность. Никто, даже жена, старались не лезть к нему с разговорами, понимая, что творится в его мятущейся душе, и так — целую неделю. Зиньковский меж тем каждый день отправлял в разные стороны разведчиков. И как-то, когда в сенцах один из них ему докладывал о заградотряде, рыскающем в уезде, Махно позвал:
— Зиньковский, зайди сюда. Что там нового? О чём докладывал Гриша?
— Да Гриша был в разведке, обнаружил заградотряд. Рыщет по уезду, тебя ищет.
— Где он сейчас? — спросил Махно и глаза его засветились холодным блеском.
— В Успеновке.
— Запрягай коней в тачанки, атакуем сволочей.
— Да ты что? Поправься хоть, — пытался возразить Зиньковский.
— Исполняй приказ, — жёстко ответил Махно. — Мне что? Повторять?
— Но их более сотни, а нас в десять раз...
— Лева, — прорычал Махно. — Не гневи меня.
Стали выкатывать тачанки, устанавливать на них пулемёты.
— Женщины остаются, — сказал Зиньковский.
Махно, сверкнув в его сторону колючим взглядом, приказал:
— Галя, к пулемёту на первую тачанку.
Ничего не осталось делать Фене Гаенко, как сесть на вторую тачанку к Зиньковскому.
Сев в первую тачанку, Нестор, кутаясь в бурку, приказал Василевскому, восседавшему на облучке:
— Гриша, гони на Успеновку.
Заградительный отряд (то же, что карательный), действительно искавший Махно* построившись, выходил из Успеновки, когда сзади вдруг ударили пулемёты, мигом скосив хвост строя. Отряд горохом сыпанул в разные стороны.
— Стой! Стой! — закричал комроты, ехавший верхом на коне. Но тут же был сражён пулемётной очередью.
— Ложи-и-ись! — кричали командиры взводов.
Это было для них полной неожиданностью. Они ночевали в Успеновке, расстреляли несколько крестьян, которые, по мнению командира, служили у «бандита Махно», усмирили село. Оставляли его притихшим, испуганным, сломленным. Лишь кое-где из дворов слышались приглушённые рыдания женщин, оплакивавших расстрелянных. Торжествуя победу, с чувством исполненного революционного долга, выступили каратели из села. И вдруг — пулемёты. Все легли, уткнувшись носами в снег.
Кончилась стрельба, от села прискакало с десяток всадников и один из них (это был Чубенко) громко гаркнул:
— Вы окружены. Кто встанет с винтовкой, немедленно будет расстрелян. Бросайте оружие!
Около ста пленных пригнали в село. Махно, встав в тачанке, приказал:
— Пусть командиры и коммунисты выйдут из строя.
Неспешно, раздумчиво стали выходить из строя. Набралось около 10 человек.