О Карфаген, ты одержал победу одним лишь предательством! Ты сокрушил нас своей хитростью и злонравием. Ядом и клеветой. И мы лишились места и имени. Наши лица скрыты, наша одежда порвана. Захватчики взяли наших дочерей в наложницы и унесли наше золото на свои алтари. О Карфаген, ты плюнул на наши святыни, разрушил наши храмы и рассеял по ветру пепел наших книг. Мы плакали о твоей участи, Карфаген, а ты обратил наши слезы против нас. Мы не узнали грека, когда Он заговорил с нами. Мы не послушали Его. Мы изгнаны в бесконечную ночь. И мы больше не можем отыскать грека. В ужасной навозной куче современной России свинья тупо разглядывает огромные портреты своих хозяев. Возможно, грек придет туда и принесет сострадание тем, которые все еще взывают к Нему. Карфаген похитил наше будущее. Наши крылья усохли. Враги вырвали наши глаза, и мы поднимаем окровавленные глазницы к небесам, слыша лишь звуки наших утраченных городов. Постепенно мы забываем о будущем. In shut arein!
[163] Скоро мы все позабудем. Карфагену никто не будет угрожать. Они не позволят мне летать. Я не приму их yiddishkeit
[164]. Они вложили кусок металла мне в живот. Они пытались удержать меня, но доктора ничего не смогли найти. Я искал грека в Спрингфилде, но Он отправился в Лос-Анджелес, и я больше не могу следовать за Ним. Я не стану путешествовать в их грязных цилиндрах. Зачем становиться порохом в пуле, которая направлена мне прямо в сердце? Я видел истинные чудеса, я бродил по сияющим коридорам воздушного города, на многие мили выше облаков, и слушал музыку невидимого оркестра. Вот танцуют люди. Я слышу, как они смеются и беседуют. Они изящны и учтивы, они – обитатели новой «Мавритании», воплощения красоты и разума. Им не нужно искать грека. Он уже пришел к ним. Взлет – как будто набежала огромная волна, и город дрожит, белые башни мерцают под покровом огромного защитного купола. Город летит по воздуху, плывет по облакам, которые катятся к вершинам Гималаев. Потом корабль с невообразимой скоростью поворачивает и плывет к яркому пламени Солнца. Он движется на запад так же, как катер мог бы плыть по воде. Корпус качается и вибрирует, из труб со свистом вырывается пар, и этот звук кажется похоронной песнью, в которой говорится о потерянных мечтах и утраченном будущем, Они забрали мое дитя, meine einiklach
[165].
Из четырех черно-красных труб «Мавритании» поднимаются в синее небо столбы дыма. Море спокойно, от горизонта до горизонта, и здесь мы в безопасности, пока не появится свобода и террасы Вавилона, желтые, кремовые и оранжевые, не предстанут перед нами в лучах заходящего солнца. До тех пор я стану бродить по полированным палубам, кивая знакомым, снимая шляпу, вдыхая морской воздух, а в это время мелкие капли воды будут освежать мою кожу, а Хелен Роу – хватать меня за руку и кричать:
– Ты видишь дельфинов? – Мы где-то у берегов Вест-Индии. Хелен уверена, что вчера видела чайку. – Или, по крайней мере, птиц, похожих на них.
Палубы простираются перед нами, мы, негромко беседуя, прогуливаемся вдоль множества арок. Мы – избранное общество. Мы целиком отдаемся благостному и волшебному торжеству, мы склоняемся перед духом практической науки, воплощенном в самом корабле. Тысячи кубических футов металла и механизмов – и их поддерживают и направляют сложнейшие двигатели. Еще сто лет назад ничего подобного и представить было нельзя.
История не меняется, потому что люди всегда предпочитали ложное спасение повторения. В минуты кризиса они ищут знакомое, они возвращаются к известному, и неважно, насколько это уместно в их положении. Неофобия – великая разрушительная болезнь человеческого рода, она распространяется посредством истеричных жестов, тревожных фраз, возбужденных голосов, посредством запаха, наконец.
Наш корабль скользит к красным и золотым куполам и шпилям: впереди – Москва и Кремль. Мы церемонно приветствуем царя, конституционного монарха в этой благородной демократии. В ответ он передает привет нам. Великие державы пребывают в мирном равновесии. Они снова взяли на себя ответственность за мир. Корабль качается, как старый дом на ветру. «Они заб’рут тя, Иван, если так бу’ет ’род’лжаться». Миссис Корнелиус хочет добра. Возможно, она смотрит на вещи иначе, гораздо проще, чем я. Америка должна была взять на себя ответственность. В этом больше нет ничьей вины. Мы видали хорошие времена, говорит она. «’омнишь Лос-Андж’лес, да?» Она хохочет, вспоминая анекдот. Она лучше запоминает мелкие детали. Я все еще могу представить, как огромный белый гидроплан отходит от Лонг-Бич и делает вираж в сторону острова Каталина. Блестящая вода льется с его поплавков. На миг гидроплан скрывается за высокими бледными пальмами. Потом он появляется снова, двигатели ревут, когда гидроплан делает резкий поворот и наконец скрывается из вида. Звук стихает, прибой остается. Я не уверен, что могу вынести такой яркий бесконечный свет. Я никогда не принимал их лекарств. Возможно, мне следовало остаться в седле. Белые безликие головы оборачиваются к Кресту. Христа вспоминают в огне и лунном свете. В Теннесси Христос отмщен в крови и стали.
Миссис Корнелиус говорит, что в конце концов все обычно к лучшему. Это – подтверждение ее терпимости и оптимизма. Лично я больше не в силах держаться, я пал духом. Слишком многие пострадали. Слишком многие потерпели неудачу. Маленькие девочки поют песни в церкви. Христос воскрес! Мы попрали смерть смертью и даровали жизнь сущим во гробах! Я не вижу доказательств. Почти все покинули нас. Теперь вокруг нас только Judenknechte
[166], и нам приходится с этим мириться. В четверг днем я закрываю свой магазин. Я прогуливаюсь неподалеку от тихих монастырей в северной части Портобелло-роуд. Здесь торговцы металлическим ломом развешивают свои рекламы, они сообщают, сколько заплатят за свинец, медь, цинк, на сальных досках, стоящих возле дверных проемов, занавешенных старыми пальто и грязными тряпками. В четверг днем создается ощущение мира и покоя, конфликт как будто прекращается. Звук автомобильных двигателей становится приглушенным и отдаленным, как жужжание пчел в летнем саду. В июле и августе можно увидеть на улицах бабочек, которые танцуют над стенами монастырей. Дети бегают туда-сюда по обочинам и тротуарам, с их грязных губ срываются сокровенные слова, их нелепые лица искажаются странными гримасами. Монахини бессмысленно улыбаются. Мусорные пакеты шуршат на ветру. Беспокойные псы, поджимая хвосты, тщательно обнюхивают кучи, надеясь отыскать что-то съестное. Если им это удается, они стремительно мчатся прочь, всегда виноватые, всегда ожидающие нападения. Они рычат и вертятся в переулках и подворотнях. Здания наклоняются и оседают под бременем вырождения и бедности, старухи выискивают гнилые фрукты в сточных канавах, тяжело дыша и медленно сгибаясь. Самодовольные мальчишки, глядя на прохожих, кривят губы. Они держат руки в задних карманах и перекрикиваются друг с другом, как вороны, слетевшиеся на падаль. Маленькие накрашенные девочки устремляют на мужчин похотливые, презрительные взгляды. Облачные горы поднимаются над стенами и крышами, ослепительно белея в солнечном свете, голоса ангелов и Девы Марии сливаются в едином хоре. Чтобы поселиться в городе под прочным золотым куполом, мне потребовалось бы вернуться почти на пятьдесят лет назад. Тогда все это казалось возможным. Сыновья миссис Корнелиус называют меня никчемным старым фашистом, но они говорят это всем. Я – провидец, не больше и не меньше. Они не могли понять, как плохо все было. Они считают этот ужас вполне естественным. Мы надеялись на лучшее. В 1959 году я написал, что почти все наши возможности утрачены. Что осталось от империи? Что осталось от закона? И неужели из-за этого можно утверждать, что я – luftmentsh
[167]?