Книга Екатеринбург Восемнадцатый, страница 17. Автор книги Арсен Титов

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Екатеринбург Восемнадцатый»

Cтраница 17

— Вот зачем все это было? — спросил я, и в это время я не помнил своих собственных тягот, своих боев на Диал-Су, под Рабат-Кяримом, под Исфаханью, на Бехистунге, Ассад-Абаде, в Миантаге. Я не помнил нашего рейда на спасение оказавшегося в осаде и оказавшегося, страшно сказать, без утреннего горячего какао и мармелада многотысячного британского войска в Кут-Эль-Амаре. Нас по всей Персии было едва десять тысяч казачьих шашек при двух батареях. Их в Кут-Эль-Амаре влипло едва не вдвое больше, с едва не вдвое большим числом орудий. Но они запросили нашей помощи. Всего этого я не помнил. Это мне казалось чем-то несущественным против упорно и молча поднимающихся на перевал туркестанцев и против молчаливого ожидания выстрела в ухо загнанных лошадей. Они, и туркестанцы, и лошади, по молчаливому их терпению и приятию судьбы мне казались чем-то единым. — Вот зачем все это было? Зачем все это нужно было устроить, если теперь все вот так? — спросил я.

Сквозь эти переживания я услышал скрип двери из комнаты сестры Маши. «Все-таки собралась уйти! — в неприязни подумал я про Анну Ивановну и, будто она могла меня видеть, демонстративно отвернулся к стене. — Идите! Черт с вами! — Но она вышла и остановилась. — Обдумывает, как ловчее пройти к выходу!» — усмехнулся я.

Расположение комнат в нашем доме, прямо сказать, было несуразным. Комнаты, кабинет батюшки, столовая, кухня располагались как бы вкруг гостиной, но только именно как бы, потому что круга они с левой стороны дома не замыкали, походя в этом отношении на наш городской пруд, если на него смотреть с Тарасовской набережной. Кабинет батюшки, родительская спальная комната, комната сестры Маши и моя комната были как бы на той стороне пруда, где стояли гимназия, дома главного горного начальника и главного горного лесничего. Столовая и кухня были со стороны дачи Базилевского и Мельковских улиц, а гостевая комната была как бы на Тарасовской набережной, на самом ее углу с Главным, где стоит дом Севастьянова в его мавританском стиле. А гостиная выходила проходной и выходила, получается, на заводскую плотину, называемую с каких-то пор просто Плотинкой. И теперь в гостевой комнате я оказывался на пути Анны Ивановны. И когда она медленно пошла, пошла именно в сторону выхода, я не выдержал и сел в постели, готовый выйти ей навстречу. Она довольно уверенно прошла гостиную, освещенную заоконным светом от снега, и остановилась перед прихожей. Я хотел ревниво понудить ее пойти дальше. Она же вдруг пошла в мою сторону — и я почувствовал, как медная пружинная ручка моей комнаты медленно повернулась. Анна Ивановна вошла.

— Вас что-то беспокоит? — спросил я.

— Это невозможно, Борис Алексеевич! — прошептала она.

— Что невозможно? — спросил я.

— Я не смогу быть у вас в иждивении! Я сегодня воспользуюсь вашим гостеприимством и утром уйду! — сделала она шаг в мою сторону.

— Ну, это как вам будет угодно, сударыня! — вспылил я.

— Вы поймите! Я вижу, вы сердитесь! Вам неприятна моя неблагодарность! Но это не так! Я вам безмерно благодарна! Но поймите! Я не приживалка! Я не смогу! Утром я должна буду уйти! Но идти мне некуда. И я вернусь туда! Но я бы просила вас! Воспользуйтесь мной! Вы понимаете, о чем я! Вы мне поможете еще раз, как уже помогли! Мне будет потом легче! Иначе я не смогу! — опустилась она на колени и потянула с плеч свою шаль.

— Да вы мелете вздор, сударыня! Как это вы не сможете, то есть как это вы себе представляете, чтобы я воспользовался! Как это вы приживалка! Вы еще… — легкие мои стали задыхаться, и сквозь них я сумел только сказать что-то этакое, де, все вздор, все глупо и как-то не так.

Она обхватила мои колени, потащила мою руку к себе.

— Вы не можете отказать! Иначе я не смогу, и меня выгонят на улицу! Это бессердечно с вашей стороны! — заплакала она.

Я обнял ее и, как маленькую девочку, стал ее успокаивать, понимая, что она действительно не сможет, но и понимая, отчего она собралась уйти. Я стал ее успокаивать совершенно неожиданно, то есть неожиданными словами.

— Весной пятнадцатого года… — стал я говорить про ночной мой плен в ауле Хракере. — Весной пятнадцатого года утром и днем я был самым счастливым человеком. Жила девочка Ражита, которая через несколько лет должна была стать моей судьбой. А ночью ее и всю ее семью зарезали четники. Весной семнадцатого года я встретил свою судьбу во второй раз. И тоже мое счастье длилось только один день! — так я стал говорить.

— Если хотите, я стану вашей судьбой! Я, конечно, была замужем, я не девица! Но я из хорошей семьи! Но я еще молода! Я привлекательна! Я образована! Я умею работать! Вы ни о чем никогда не пожалеете! — поняла она меня по-своему.

Я ей не стал отвечать. Я молча ее обнимал и думал, что моя судьба, мое счастье были в службе. В службе у меня все было хорошо, даже если было плохо. В службе у меня все было легко, даже если было чрезвычайно тяжело. В службе я все понимал и ни от кого не зависел, кроме чести офицера русской армии, кроме долга перед Отечеством и государем императором. Я отказался выполнить приказ по расстрелу возмутившихся в нашем тылу аджарских селений. Я был арестован. Меня ждал военно-полевой суд. Но мне так сделать было должно. Расстреливать не было делом русского офицера. Это я в службе понимал. И служба это понимала. Но я, не колеблясь, расстрелял бы из орудий любого, кто встал бы поперек во время нашего пути из Казвина в Энзели во исполнение приказа о выводе части нашего корпусного имущества в Россию. Меня бы ждал самосуд революционного сброда. Но это мне так сделать было должно. Это было делом русского офицера. Это я в службе понимал. И это служба во мне понимала. Не то выходило в иной судьбе, в ином счастье. Иное счастье мне давалось только на один день. И иная судьба тотчас его отбирала. И уже никто — я это натвердо знал, — уже никто мне счастья принести не мог, никто моей судьбой стать, кроме службы, не мог.

Я не стал об этом говорить Анне Ивановне. Да и сказать этого было невозможно.

Прошло так сколько-то времени. Анна Ивановна успокоилась. Я проводил ее в комнату сестры Маши и взял слово, что она останется. Утром я пожалел, что не воспользовался ее, в общем-то, осознанным порывом, — так мне захотелось женской ласки, женского участия. Я знал, что ни за что бы не воспользовался. Но все утро думал, что воспользоваться было надо. Было в этом что-то от простой жизни обывателя — воспользоваться. Иная судьба, выходило, пыталась меня ввергнуть в иную жизнь. Я находил в этом своеобразную, то есть декадентскую, красоту, совершенно все опрощающую и тем разрушающую нечто основное в жизни. Я не знал, каково придется встретиться взглядами с Анной Ивановной, каково придется заговорить с ней о пустяках, каково придется рядом сидеть за чаем и, может быть, ощущать ее волнение, ее трепет, ее невозможность встретиться со мной взглядом, невозможность сказать что-то о пустяках, невозможность пить чай и невозможность не ощущать всего моего состояния. Вот это незнание было моим, прежним, по моему мнению, единственно необходимым для жизни.

Я вышел во двор делать гимнастические упражнения. За ними меня застал чернявый мой жилец. Он вышел по утренней надобности, но смутился меня, буркнул приветствие и повернул обратно в дом. Мне пришла мысль спросить его о месте для Анны Ивановны в горпродкоме. И сама мысль спросить тоже оказывалась из того же ряда обывательских отношений. Я запоздало раскаялся в ней. Но уже на мой оклик чернявый жилец обернулся. Мы познакомились. Он оказался по фамилии Кацнельсон и, конечно, был иудейского вероисповедания, которое тотчас же отверг, сказав себя членом партии большевиков.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация