Дотошность Сережи была определена нежелательной. Меня спросили: «На каком основании?» — и проверили насчет финансовой и штатной дисциплины. Благо я определил и Сереже, и Анне Ивановне статус волонтеров, а Гришу Камдацкого вообще отпустил на некоторое время домой.
Анна Ивановна взялась за организацию в лагере библиотеки. Ее тоже заподозрили в своекорыстии. Она пошла в совет, в некий союз молодежи, возглавляемый дочерью Яши, и те не только взяли ее под защиту, что меня несказанно удивило, но и насобирали некоторое количество немецких, французских и английских книг разной тематики. Счастью Анны Ивановны не было предела. Его не умалило даже ревнивое замечание Ивана Филипповича, что «с совето-то надо бы не особо, а то вам-то сейчас Ерёмка, а нам-то потом Еремей Калиныч!». Сие следовало расшифровывать как предстоящий спрос, когда вернется прежняя власть. А что она вернется, Иван Филиппович верил свято.
И, конечно, прежде всего я ввел в лагере строевую подготовку, гимнастику и вечернюю молитву. Неизбежным следствием их стала перемена во внешнем облике моих подопечных. Они почистились, починились, подобрались. Даже офицеры позволили себе взглянуть на меня как-то благосклоннее — верно, так подумали, что я готовлю их к походу против своего отечества. Далее я попытался найти возможность моим подопечным работы. На мое административное счастье, вдруг выпала работа по ремонту казарм на Отрясихинской улице, куда я смог направить более сорока человек. По поводу остальных мы подали в совет просьбу о создании какого-либо кустарно-промыслового предприятия, не конкурирующего в производстве с местным населением. Я подумал даже о работе по приборке города, на каковую город выделил приличную сумму, но все равно не находил нужного количества работников. Отклика на предложение среди моих подопечных не нашлось.
Около меня сложилась группа помощников — венгр, несколько немцев, австрийцев и босниец. Я указал их национальные принадлежности потому, что были в лагере еще и поляки, румыны и турки. Турок я, разумеется, спросил о месте и времени их пленения. Ни одного не оказалось из мест моих боев. Их, наверно по традиции, отправляли в Самару, где некогда пребывал достославной памяти Вехиб-мелик, квартальный старшина аула Хракере в бытность мою комендантом этого аула. Он утверждал, что самарцы относились к пленным туркам очень плохо, постоянно говоря при встрече: «Турка, домой!» — однако при этом щедро им подавая.
Особенно стал испытывать ко мне симпатию венгр, рядовой австрийской армии, плененный еще в четырнадцатом году, по имени Шандор. В лагерь он попал незадолго до моего прихода, а до того был в работниках у крестьянина в деревеньке под Нязепетровским заводом, на житье, по его словам, совершенно привольном. Наше правительство в семьи, из которых кто-либо был призван в армию, стало направлять военнопленных в качестве замены рабочих рук. Стало оно это делать после того, как германское правительство нарушило международные договоренности о запрещении использования труда военнопленных. Шандор рассказал, что ему было в работниках очень хорошо, но в их же деревне некоторые хозяева относились к его сотоварищам плохо, считая их виноватыми в том, что сыновья этих хозяев были на фронте.
— Мой хозяин очень был недоволен такими своими соседями. Он говорил: «А если и ваш сын сейчас где-то в плену, и к нему относятся так же, как относитесь вы!» — но это мало помогало. А я очень старался помогать моему хозяину. И я бы не ушел от него, если бы не революция, не заключение мира и не приказ новой власти всех вернуть в лагеря! — сказал Шандор.
Я придумал создать в лагере школу русского языка. Совпало так или было сделано намеренно, но мне тотчас пришло предписание организовать митинг под лозунгом «Долой братоубийственную войну» и «Да здравствует Интернационал», а затем открыть курсы социалистов-интернационалистов, то есть начать обучать моих подопечных этому самому интернационалу. Хотя ожидать можно было чего угодно, но меня это предписание поставило в положение того незадачливого персонажа поговорки, который поехал за шерстью, а вернулся стриженым. Не хватало мне, как говорится, пригреть на своей груди гидру мировой революции! Конечно, я сказал об этом дома и сказал, что подам рапорт об оставлении должности. Иван Филиппович горячо одобрил меня. Он боялся, что при возвращении старой власти с меня сурово спросят. Анна Ивановна в своем служебном счастье стала меня уговаривать. В ее намерении я увидел не только желание оградить меня от возможных последствий рапорта, но и потаенное желание возбудить во мне к ней чувство. Она говорила о том, что в открытии курсов нет ничего предосудительного, что в отношении их я не иду против совести, а глаза говорили о счастье ее работать со мной, видеться со мной по поводу и без повода всякую секунду. Бурков молча и тяжело вздохнул. Вздох сказал о непреходящей моей спеси.
— Ты можешь понять, что я не могу! — сказал я.
— А если бы этого от тебя потребовало отечество? — спросил он.
— Чего потребовало бы отечество? — не понял я.
— Быть тайным агентом со всеми этими штучками, которые предусматривает положение агента, в том числе и идти против себя? — подсказал Бурков.
— Я строевой офицер! — выпятил я нижнюю губу.
— Не убудет с тебя, ваше высокоблагородие! А без тебя эти курсы все равно откроют. И чего ты добьешься? — сказал Бурков.
— А того он добьется, — вступился за меня Иван Филиппович, — что и так много себе позволил, чего не следовало позволять. Мыслимое ли дело к совето, к этим висельникам, на службу пойти. Как перед Богом-то потом встать!
— А мы как встанем? — спросил, скрывая усмешку, Бурков.
— Про вас, оллояров несметных, не знаю. А про него знаю. Отечеству-то послужили! И нечего его вместо рогатого испытывать! — обрезал Иван Филиппович.
— А вместо рогатого будет безносая с косой! — буркнул себе под нос Бурков.
За ужином все долго молчали. Я заговорил первым. Я спросил Буркова о делах с Дутовым Александром Ильичом. Оренбургская степь оттаивала. Бои между частями Дутова и сводными отрядами красных шли широким фронтом от Еманжелинской станицы до Верхнеуральска и катились к Троицку. Бурков молча погонял по тарелке селедочью голову, оставляя как лакомство на потом, и сказал:
— Приказ: казачьи станицы, которые пошли за Дутовым, будут расстреливаться артиллерией!
Я вспомнил октябрь четырнадцатого года, высадку турецкого десанта под городом Хоп, пятидневный бой, представление меня к ордену Святого Георгия и приказ расстрелять из орудий восставшие в нашем тылу аджарские селения.
— Не ново! — сказал я.
— Но это же варварство! — вспыхнула Анна Ивановна.
— Три месяца назад варварством казачество посчитало расстрел в Троицке нашими нескольких казачьих офицеров. Теперь расстрел станиц — уже не варварство. Война начинается, какой не видывали! — прижал селедочью голову к краю тарелки Бурков. — А у нас, — помолчав, сказал он еще, — у нас, я думаю, контра просто наглеет. Вон расформировали Первый кавалерийский эскадрон Ардашева.
— Родственника тому Ардашеву, которого в январе застрелили якобы при попытке к бегству? — спросил я.