Книга Казаки, страница 42. Автор книги Иван Наживин

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Казаки»

Cтраница 42

Все с удовольствием воспринимали эту баню душевную – только Языков имел вид независимый и даже несколько недовольный. Он считал этот лапидарный поповский тон грубым и неуместным: он стоял за мягкие и изысканные выражения. И он отметил себе в памяти, что эти вот его замечания нужно будет представить в осторожной форме великому государю и вообще московским людям и преподать им несколько примеров галльской политес и утончённости. Ни один порядочный человек не будет кричать там так о каких-то вертелах и сковородах чугунных, уготованных для грешников, – даже «кресла», например, никто теперь там не скажет, ибо это просто, грубо и доступно всякому холопу…

– Раздэрэм жэ жэстокоэ сэрдэц наших камэниэ!.. – гремел отец Евлогий, яростно сверкая глазами. – Вэтхую грэх наших расторгнэм катапэтазму…

– Как это он сказал? – тихонько спросил царь Морозова. – Расторгнем чего?

– Он сказал: катапетазму… – недоумённо отвечал Морозов.

– А чего это такое?

– Не ведаю, государь!..

– А ну, спроси-ка тихонько Сергеича!..

– Артамон Сергеич, а что это за катапетазма? – наклонился Морозов к Матвееву.

– Не ведаю, Борис Иваныч…

– И Матвеев не ведает, государь…

Алексей Михайлович уважительно посмотрел на отца Евлогия. И вспомнился Олеарий, немчин, гораздо наученный в астроломии, и географус, и небесного бегу, и землемерию, и иным многим мастерствам и мудростям… А патриарх тогда да и другие святители очень всё это осуждали. А теперь сами вот за катапетазму взялись… Кто их разберёт, где правда?… И он вздохнул, уповая больше на милость Божию…

– …Нэплодную ума нашэго истрясэм зэмлю, – гремел отец Евлогий, – злосмрадных душ наших грэхами умэрщвленных отвэржэм страсти, да от смэрти духовной освободымся…

Торжествующий, он оглядел москвитян. Они смотрели на него подобострастно и были все в поту: когда проповедь вгоняла человека в пот, это было самым красноречивым доказательством её морального действия. И Алексей Михайлович возжелал лично выразить отцу Евлогию своё полное удовлетворение и царское благоволение, но в это время послышался визг входной двери и какая-то тревога в задних рядах молящихся. Государь оглянулся: к нему подходил жилец Иван Вязьмитинов. Молодое лицо его было заметно взволновано, но он старался не обнаружить неприличной торопливости. Он ударил челом государю.

– Ты что, Ваня? – спросил Алексей Михайлович ласково.

– С государыней негоже, великий государь… – отвечал тот. – Она наказывала, чтобы ты, как можно, поспешал домой…

– Господи Иисусе… – крестясь, едва вымолвил царь. – Да ведь ей словно полегче было…

– Не ведаю, государь… Ну только велели тебе поспешать…

Вокруг тревожно зашептались.

Царь, сказав лишь несколько ласковых слов учёному проповеднику, повернулся было к выходу, но тотчас же опять обернулся к нему:

– А ты отпой-ка, отец, молебен о здравии государыни… – сказал он.

– Слушаю, вэликий государь… – проговорил отец Евлогий и тотчас же повелительно мигнул дьякону и певчим. – Помолимся, государь…

В свите произошло некоторое смятение: царя ли сопровождать, за царицу ли молиться? Языков сразу нашёлся: половина пусть следует за царем земным, а половина пусть остается при царе небесном. Себя он отчислил в провожатые к царю земному. Но он был сумрачен: из сегодняшнего столового кушания явно ничего не выйдет, и эдак, пожалуй, стольник Чемоданов упредит его. Он подхватил государя слева вместо Матвеева, Морозов, очень встревоженный, стал справа, и Алексей Михайлович торжественно и медлительно пошёл из храма.

И вдруг точно что толкнуло его в грудях.

Что такое?

Кто это?!.

Стройная красавица с тёплыми карими глазами смотрела на него из толпы справа. Их взгляды на мгновение встретились, и оба сразу почувствовали, что в жизни их вдруг завязался какой-то большой и крепкий узел. А ноги в золотых, расшитых жемчугом ичетыгах, медлительно выносили его на паперть, морозный, пахнущий дымком и пирогами воздух радостно ворвался в его грудь, и громко ликовала белая Москва бесчисленными, казалось, колоколами.

Но кто, кто она?…

– Царь, царь, царь… – затарахтел вдруг высохший в мумию жалкий юродивец Гриша, под грязной холщовой рубахой которого переливчато звенели цепи-вериги. – Царь, Грише-то коопеечку!.. А?… Царь…

Все остановилось. Чья-то рука сзади услужливо протянула сафьянный кошель, и Алексей Михайлович, достав полтину, перекрестился на горящие среди голубого атласа неба золотые кресты и подал её Грише.

– Прими Христа ради, Гриша… – ласково сказал он. – И помолись о здравии моей Марьи Ильинишны: захворала что-то моя голубушка…

– Добро, добро… – закивал седой, высохшей головой Гриша. – Я тебя не забываю – будь надёжен… Добро!.. Ты поезжай…

– Прости Христа ради, Гриша… – сказал царь. – Ежели что понадобится, ты прямо иди ко мне безо всякого сумления. Скажешь там на крыльце, что сам, мол, царь велел… Прощай, родимый…

– Прощай, царь, прощай… Ничего, поезжай… Ничего…

Возок царский стоял уже у лестницы, как вдруг из толпы, которую осаживали стрельцы, к ногам царя бросился какой-то волосатый, худой, весь синий оборванец. Сперва все испугались: не злоумышленник ли какой? Но потом сообразили, что это челобитная. И челобитная часто могла быть некоторым пострашнее злоумышленника, и все только и ждали жеста царя, чтобы схватить дерзкого.

– Царь, надежа, смилуйся… – завопил тот. – Тренка Замарай я, холоп стольника твоего Пушкина…

– Ну? – досадливо нахмурился Алексей Михайлович, которому и неприятна была эта помеха, и в то же время не хотелось ему испортить свою репутацию царя милостивого.

– В бега ушёл я было, на Дон, казаковать… – надрывно говорил оборванный Тренка. – А как поглядел я разбой этот ихний да самовластье, все сразу бросил и назад вот прибежал. А господин наш, сам знаешь, строгай: шкуру на кобыле спустит, в Сибире сгноит… Смилуйся, государь!

Сперва Тренку не поняли, а поняв, изумились: до чего дошла дерзость в этом народе!.. Из-за такого пустяка дерзать остановить великого государя… Борис Иванович строго шагнул было вперёд, но царь остановил его едва заметным движением руки.

– С Дону воротился? – сказал он. – Ну, пущай там тебя в приказе опросят о донских делах, а я стольнику Пушкину скажу, чтобы он помиловал тебя. Повинной головы, говорят, и меч не сечёт… Ну, вот…

Случилось то, чего Тренка боялся пуще всего на свете: он попал в тот приказ, от которого и скрывался он все эти долгие, бездомные и голодные месяцы, от которого и хотел он спастись под защиту царя.

– Царь, батюшка… – повалился он на затоптанную снегом и холодную паперть.

Но его уже забыли все – кроме стрельцов, которые быстро овладели им, маленьким, запуганным, как заяц… Алексея Михайловича усаживали в тёплый возок его. Народ повалился в снег! Поскакали вершники: берегись!., гись!.. Заколыхался тяжело возок, поскакала свита, встречные торопливо срывали шапки и падали ниц…

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация