Вот и теперь при чтении агитационной прокламации мужики искали относительно царя иного смысла, чем имели в виду агитаторы. Однако сомнения зарождались в темных головах. Все остальное, написанное в этой бумаге за казенной печатью, воспринималось легко и ложилось надушу мужика озлоблением на помещиков и местных властей. От них начинали ныть старые исторические раны, донесенные в воспоминаниях целого ряда поколений. Мужики начинали припоминать все обиды, когда-то полученные ими от господ.
И теперь никудышевцы высчитывали и записывали в кредит своим господам все далекие и близкие грехи их: когда волю давали, обманули дарственными наделами, а потом замазали рот подарком в сто десятин; когда голод был и всех приказано было кормить, они деньги получали на всех, а кормили только маленьких ребятишек, которые много не съедят; когда холера была и народ морили, из-за них столько народу в Сибирь да по тюрьмам угнали; а вот теперь жалобу замураевских мужиков на генерала спрятали, а генерал их тоже обманул, как воля вышла: раньше, при неволе, по четыре с половиной десятины на душу земли было, а после воли по три осталось — сколько десятин украдено? Посчитайте-ка!
— А правды не добьешься! Выпорют, да в острог!
— Выжигают их теперь в других местах, как вшей из рубахи!
— Они ни в огне не горят, ни в воде не тонут. У них в большую сумму все застраховано. Спалят, опять выстроятся, да еще получше прежнего!
Высчитали все. Помолчали. Грамотей свернул прокламацию и подумал вслух:
— Разя к Григорию Миколаичу сходить, показать эту гумагу и посоветоваться?
Не одобрили. И тут сомнение:
— Человек он хороший, правильный… Это верно! По-божьи живет. А только как сказать? Свой своему поневоле брат — говорит пословица. Когда мы просили его жалобу на старую барыню подать — все-таки отказался. Знать не знаю, и ведать не ведаю!
— Да ведь как сказать? Чти отца и мать твою! — сказано… А тут надо бы руку на родную мать поднять… Сам он земли барской взял себе только восемь десятин и работает. Значит, никому не обидно, правильно… Так бы оно и пришлось по восьми десятин на душу, если бы всю барскую землю поделить обществу нашему…
— Поболе еще, пожалуй, вышло бы!
Начинали высчитывать. Дело трудное. Путались и спорили, деля воображаемую землю на души. Сколько душ? Кому не стоит давать? Как быть с душами за рекой: правильно ли на эти луга замураевские мужики свою претензию имеют?
Столько жгучих вопросов поднимается, что и сейчас готовы уже подраться.
— А вы, дураки, не орите! Не ровен час, кто мимо из начальства пройдет! И земли еще не получили, а словно пьяные орете! Вот поедет мимо урядник, он покажет вам землю!
— Ты, Митрич, эту гумагу изорви и брось! Оно спокойнее…
Так рассуждали степенные мужики солидного возраста, из той породы, которую революционеры называли «несознательной».
Но теперь почти в каждом селе имелось по несколько экземпляров «сознательных»: это — ребята, побывавшие на стеклянных и суконных фабриках, на зимних заработках в городе, успевшие там набраться от пропагандистов азбучных истин революционной премудрости и всяких хлестких демагогических лозунгов. Такие распевали уже «Вставай, подымайся, рабочий народ!»
[563] и сочиняли частушки на злобы деревенской жизни:
От царя пришел приказ
Без разбору драть всех нас.
Деревенски мужики,
Вы сымайте-ка портки,
Получайте свою долю
И за землю и за волю!..
Степенные мужики называли таких «хулиганами», «озорниками». Нарождался новый тип полумужика-полурабочего, оторвавшегося от земли, но еще не проглоченного городом и фабрикой. Этот тип входил в мужицкую жизнь клином, который вбивался жестоким законом экономического разложения мужицкого хозяйства. Вместе с ним уходила из крестьянского мировоззрения легенда о том, что до царя правда не доходит, а как только дойдет, то все в крестьянской жизни переменится: правда восторжествует, и зло будет наказано царем — помазанником Божиим…
Евгений Чириков.
Белград, 1931 г.
Книга пятая
I
Бабушка с Наташей собирались уже выехать из Алатыря в Никудышевку, когда совершенно неожиданно приехал старший внук, Наташин брат, Петр Павлович Кудышев.
Больше двух лет он уже не появлялся в родных палестинах. Он вообще как-то отщепился от родной семьи. Писать ленился, на письма не отвечал и никакого притяжения к отчему дому не обнаруживал…
И вдруг, когда о нем отвыкли и думать, прикатил.
Не узнали его.
Подъехал к крыльцу извозчик: в пролетке — высокий и статный господин в военной форме. Удивленно рассматривает дом, точно не узнает или ищет. Старик Фома Алексеевич увидал это в окно и пошел доложить бабушке:
— Ваше сиятельство! К нам прибыли вроде как офицер.
— Ну, поди встреть! Спроси, что ему угодно. Наташа! К нам кто-то приехал.
Звонок. Тихий разговор с Фомой Алексеичем в передней. Наташа выглянула туда через щелочку приоткрытой двери: не узнала! Какой-то молодой, красивый, в военной форме… Посмотрелась в зеркало, поправила прическу и вышла.
— Вам кого угодно? — смущенно спросила Наташа, краснея под нахальным взглядом молодого офицера.
— Наталию Павловну Пенхержевскую!
— Петя?!
— Ну да! Я!
Наташа даже не поцеловалась с братом, а, радостно смеясь, закричала в дверь:
— Бабуся! Петр… Петя приехал!.. Почему ты в военной форме? Тебя положительно не узнаешь!
Наташа не без смущения поцеловалась с братом. Точно и не брат с сестрой, а просто хорошие знакомые. Как откормленная утка, выплыла бабушка и вытаращила глаза:
— Что такое?!
Бабушка, как мы знаем, недолюбливала этого внука, называвшего ее когда-то и «бегемотом», и «крокодилом». Но тут все было позабыто и прощено. Бабушка даже заплакала от волнения.
Конечно, отъезд был временно отменен по случаю этого исключительного события.
— Вы меня не узнали, а я наш дом не узнал. Что вы, какую-то чучелу гороховую сделали?
— Почему чучелу? — обиженно спросила бабушка.
— Да уж очень дико раскрасили…
— Ты лучше объясни, почему ты в военной форме? — спрашивали бабушка и Наташа, разглядывая военного красавца.
— Тебе очень идет военная форма… Но почему?