Так сходились и расходились множество раз, пока не поняли, что пора и им, вслед за молодыми своими повелителями, пойти на мировую. Полкан сообразил, что по законам гостеприимства первый шаг к этому должен сделать он, и потому, весело, задористо тявкнув, вытянув как-то по-особому свой так и не освободившийся до конца от репьев хвост, помчался по кругу, давая знать Жулику, чтобы тот устремлялся за ним. Жулик принял протянутую ему таким образом лапу, сорвался с места и, заливаясь ликующим лаем, со всех ног понесся за хозяином двора. Набегавшись и накувыркавшись, поволтузив друг дружку, они поднялись на дыбки, уперлись лапами в грудь один другому, повертели мордами и, высунув длинные, красные и влажные языки, любовались друг на друга веселыми смеющимися глазами. Увидав такое через окно, рассмеялись легко и беззаботно и мы с Ванькой, обнявшись за плечи.
Вернулась со двора Ванькина мать, а вместе с нею вошел в избу и ее старший сын Федька, – оказалось, что он еще раньше нас помирился с моим братом Ленькой и теперь был у него прицепщиком. Чумазая Федькина физиономия при виде меня расплылась в широченной улыбке, белые, как у всех Жучкиных, глаза осветились откровенной радостью. Минутою позже в дом ввалились Васька Мягков и Федька Пчелинцев. Эти каким-то образом прознали, что главные драчуны наконец вновь подружились, и поспешили удостовериться собственными глазами. Тетенька Веруха извлекла из печки испеченные еще утром блины и усадила всех за стол, – и это был настоящий пир, ежели и не на весь мир, то во всем селе такого наверняка уж не было. До поздней ночи Ванька не отпускал нас от себя, вместе с ним мы проверили все кроличьи норы, пересчитали весь выводок, подивились, радуя Ваньку, обилию кроличьего потомства, великодушно отказавшись, однако, взять для себя по одному крольчонку, – понимали, что в такую минуту Ванька мог бы отдать все стадо и снять с себя не то что последнюю рубаху, но и последние штаны. Тетенька Веруха, наблюдая за нашей возней у кроличьих нор, вырытых, как известно, прямо в земляном полу, сидела на лавке, положив на колени свои усталые, наработавшиеся в течение длинного дня руки. Покой разлился и по всему ее лицу. Любуясь нами, она время от времени глубоко вздыхала, – но то был вздох радости, но не печали, который так часто исторгался из ее груди.
Уже по-темному, взявшись за руки, мы с Ванькой направились к нашему дому. Я мог бы покликать с собой и двух его друзей, но не знал, как отнеслась бы к этому моя мать, где бы она смогла уложить нас всех. Расстались дружески у Ванькиных ворот. А вот Полкан побежал с нами без всякого приглашения, держался впереди вместе с Жуликом, пресекая малейшие попытки чужих собак выскочить из подворотни и совершить нападение на ребятишек, в которых предполагали – и не без основания – своих постоянных обидчиков. Под надежною защитой наших верных псов мы не обращали ни малейшего внимания на собачий брех, бежали себе вприпрыжку, наслаждаясь близостью друг друга и весело, беспечно болтая.
Так снимались первые плоды долгожданного мира.
8
Подлинные размеры и значение любых утрат познаются лишь тогда, когда мы утраченное обретаем вновь. В этом случае потерянный и вскоре найденный пятак обратится в полтинник; обыкновенная палка, кривая и небрежно, плохо отесанная, к которой ты, однако, привык и которая не оказалась под рукой, на привычном для тебя месте в нужную минуту, и в конце концов все-таки найденная, превращается вдруг в бог знает какую драгоценность; паршивый, шелудивый поросенок, до смерти надоевший и его хозяевам, и другим домашним животным, исчезнувший куда-то и затем невесть откуда заявившийся, противно, казалось бы, всякой логике, приносит всем неожиданную радость; засыхающее деревце в саду становится во сто крат дороже, когда одолеет недуги и войдет в прежнюю силу, окинувшись по весне свежею, сочною листвой. Велика радость молодой матери, когда у ее груди посапывает, покряхтывает, причмокивает вывернутыми влажно-розовыми губами здоровое дитя; но еще большую радость и никакою уж мерою неизмеримое счастье испытывает мать, когда ребенок, захворав, находится уже на грани жизни и смерти, напоминая угасающую лучину, когда склонившаяся над ним боится дыхнуть, чтобы не погасить чуть теплящийся огонек жизни, когда, однако ж, вопреки самым страшным ожиданиям жизнь эта возгорается вновь, ребенок разлепит реснички, и из-под них брызнет на родимую ярким светом своих оченят и сейчас же потянется слабыми покамест ручонками отыскивать мамкину грудь и, найдя, примется бурно сосать, всасывая заодно и упавшую из глаз кормилицы матери слезу, вовсе не чувствуя ее горечи, потому что по-лынно-горькой и соленой слеза бывает только от тяжких утрат, на радостях же она слаже самого сладкого меда, – так, по крайней мере, кажется нам: ну, а теперь скажите, бывает ли на свете радость, которая смогла бы сравниться с этой?! Нет, скажете вы, не бывает. Но вот что удивительно: ее, такую вот, мог испытать человек лишь после того, как находился у черты несчастья, может быть, самого большого в его жизни. Подобно этому, наверное, познается нами и доподлинная цена утраченной некогда, но, к счастью, вновь обретенной дружбы и любви. И опять вопрос: неужели для того, чтобы стать вполне счастливым, то есть ощутить и оценить это счастье в полную силу и в полную меру, ты должен прежде пережить какое-то большое горе, то есть быть несчастным?
Не знаю, не знаю. Может, оно и так. Во всяком случае, у нас с Ванькой случилось именно это. Забравшись на печь, которая была моим постоянным прибежищем, мы долго не могли заснуть. Мать какой уж раз напоминала нам, что пора бы угомониться, что кочета пропели вторую зорю, что ей, матери, пора доить Рыжонку, но мы на это отвечали лишь тем, что увертывали свои голоса до шепота, но не умолкали. Только вернувшийся на рассвете отец (не задурил ли он опять?) заставил нас пришипиться, затаиться, притихнуть, – папаньке для этого не потребовалось даже раскрыть рта: в нашем доме его все-таки по-прежнему побаивались. Наговорившись вволю, утомленные воспоминаниями и событиями минувшего дня, мы в конце концов заснули и спали в обнимку до позднего утра, до тех пор, пока по моим ноздрям не ударил запах конопляного масла, которое мать сэкономила вроде бы специально для такого дня, чтобы подсдобрить им только что испеченные лепешки. Раскрыв глаза, я беззвучно засмеялся: так-то легко, просторно и весело было на сердце. Легонько, осторожно (Ванька очнулся позже) выпростал руку из-под отяжелевшей во сне, взлохмаченной головы товарища и, не желая так скоро расставаться с на редкость прекрасным состоянием духа, предался разным мальчишеским думам. От одной пришедшей вдруг в мою голову мысли просиял весь, вздрогнул, как от неожиданного открытия. Да оно и было открытием – то, что пришло в мою голову. Я вспомнил, что с нынешнего дня множество мест, которые вчера еще были для меня запретными, сделались вновь доступными и открытыми, и я могу, ничего и никого не боясь и не остерегаясь, пойти куда угодно и в самом селе и окрест села.
Неслыханные, сказочные богатства, которых мы было лишились по недоразумению и по собственной глупости, сызнова возвращались к нам. Это и луга, Большие и Малые, где вот-вот подымутся на длинных своих ножках темно-бордовые, с золотинкой внутри, ребеночьи шлычки сладких слезок, и можно набрать их целое беремя и принести домой; там же, на лугах, тех и этих, на пригорках, первыми выглянувших из-под полой воды, убирающейся потихоньку восвояси, в речную свою колыбель, высунулись из влажной земли нежно-зеленые, с красными прожилками листочки щавеля – от одного воспоминания о них во рту у меня моментально скопилась кисленькая слюна; это и гнезда диких уток на болотных кочках, в них теперь можно обнаружить первую кладку – особенно много таких гнезд в Чаадаевском лесу, куда мне не было ходу несколько последних весен; это и катанье вместе с Ванькой на долбленке по лесным дорогам и просекам, напоминающим сейчас узенькие речушки – хорошо плыть по ним, лодка неслышно скользит в зеркале недвижной почти, не колеблемой ветром воды, перевернутые вверх тормашками деревья бережно несут нас вместе с лодкой в своих широких ладонях, растопырив причудливо изломанные длинные сучья, похожие на узловатые пальцы какого-то неземного существа; сороки тоже носятся в воде вверх пузом, оглашая лес своим трескучим речитативом, предупреждая всех и вся о нашем появлении, хотя в такую торжественную минуту мы никого не могли бы обидеть, нам довольно и тех чар, которыми был полон лес в такую пору, нам даже не хотелось говорить, ибо как раз в молчании-то душа и находила особое для себя упоение.