А потом внезапно они оказываются на раздражающе безупречном участке Парижа. Перед ними разворачивается прекраснейший городской пейзаж. Идеальные фасады, яркие цвета, ни единой трещины. Даже небо кажется светлее.
Сэм и Тибо в недоумении останавливаются. Куда все подевались? И почему в этом квартале так чисто?
Улицы пусты, солнце высоко, тени короткие. Все вокруг как будто выдраили.
«Почему мы не прячемся?» – думает Тибо. Вообще-то им полагается пробираться тайком через руины. А где солдаты? Он окидывает взглядом красивые дома, не затронутые войной.
– Кое-что не сходится, – бормочет Тибо.
– Правда? Всего лишь «кое-что»?
Они снова идут, и безупречные, неповрежденные улицы все тянутся и тянутся. Вокруг ни единой живой души.
Они проходят мимо большого отеля. Он живописный, незапятнанный, всеми покинутый.
– Вот что не сходится: это существо, План «Рот», уже пробудилось, – медленно говорит Тибо. – Может быть, у них возникли трудности с воплощением в жизнь какого-то другого образа. Потому они и приносили жертвы. Они же что-то в таком духе писали, верно? Что у них проблемы, они пытаются что-то сотворить, но не могут. А ведь План «Рот» уже воплотился. Может быть, они поняли, что он не принесет пользы. Может, они даже пробовали от него избавиться, но не сумели убить. Но что, если они потерпели неудачу с призывом… чего-то другого? И вот теперь План «Рот» убит. – Сэм замирает. – Твоими боссами. Ты слышала тот шум. Когда План «Рот» умер, энергии высвободилось очень, очень много – в этом нет сомнений. Может быть, ее наконец-то хватило для того, что они замышляли.
Помедлив, Тибо прибавляет:
– Когда вы его убили, возможно, это стало очередным жертвоприношением.
Он смотрит в глаза манифовой головы, которую все еще несет в руках, и шепчет:
– Если смерть изысканного трупа питает План «Рот», то кого питает его собственная смерть?
Тибо и Сэм смотрят друг на друга. Оба молчат.
А потом бросаются бежать. Через улицы, которые не просто слишком вычищены, слишком идеальны, слишком пусты по нынешним временам – они еще и никогда не выглядели на самом деле так, как сейчас. Они нереальны. Тибо чувствует себя пятном, комком грязи.
– Мы думали, они кормят демонов манифами, – говорит Сэм. – А что, если все наоборот? Что, если они пытались призвать манифа?
И насколько он мощный, этот маниф?
Нацисты экспериментировали, пробуя взять ожившее искусство под контроль. Волко-столики подчинялись кнуту. Брекеровский гигант следовал приказам, даже рассыпаясь на части.
– Они пытались что-то призвать, – продолжает Сэм. Где-то слышна пальба. – Втайне. И у них не вышло.
– Зато, – говорит Тибо, – вышло у нас.
На рю де Пари, идущей на запад, к краю двадцатого арондисмана, они наконец-то видят городскую баррикаду, завершающую этот странный чинц
[43]. Там, у немецких позиций, внедорожников, пулеметов, минометов, бдительных солдат, город внезапно опять делается хаотичным, грязным и несовершенным, разбитым и рассыпающимся в пыль.
Между ними и нацистскими охранниками на посту – там, где внешний вид стен меняется, – Тибо и Сэм видят какого-то худощавого юношу в коричневом костюме.
Он идет к старому городу – медленно, словно во сне или замедленном фильме. Его шаги длятся неестественно долго. Одежда на нем старомодная, штаны пузырятся над высоко натянутыми носками. Его черные волосы пересекает странно размытая бледная полоса.
Сэм бледнеет. Бормочет: «Нет!»
Юноша приближается к немецкому посту, солдаты открывают огонь.
И Тибо от изумления едва не валится с ног, потому что видит, как незнакомец, ничуточки не обеспокоенный пулями, которыми его изрешетили, обращает пристальный взгляд на ближайшего стрелка. Там, куда он смотрит, появляется дом.
Строение возникает мгновенно, из пустоты, чистенькое, свежевыкрашенное, тщательно ухоженное, бледное, почти прозрачное. И солдат… нет, все солдаты, которые стояли там, где теперь высится дом, просто исчезают. Как будто их заменили. Хватило лишь взгляда, чтобы они покинули сцену.
Пока юноша в коричневом костюме смотрит на полуразрушенные дома, парижские фасады возникают вновь, но теперь выглядят куда более миленькими и безупречными, чем раньше, и еще совершенно пустыми.
– План «Рот» с самого начала был ни при чем, – шепчет Сэм. – Но стоило его убить, и мы призвали манифа. Боже мой. Он творит город заново.
Юноша делает это с каждым взглядом: восстанавливает Париж в пастельных тонах – нет, не просто восстанавливает, но создает по-новому, превращая город в жеманную обманку, какой тот никогда не был. В приторную выдумку.
– Они нашли автопортрет, – говорит Сэм.
Последние нацистские солдаты разбегаются, стремясь укрыться от уничтожающего взгляда манифа. Юноша медленно поворачивается к Сэм и Тибо.
– Он так и не научился изображать людей, – шепчет Сэм. – Всегда их пропускал. Рисовал пейзажи пустыми. Даже когда написал себя, не смог нарисовать черты лица…
Фигура поворачивается, и Тибо видит, что вместо лица у нее пятно. Слабые штрихи карандаша там, где должны быть глаза. В остальном – чистый овал, как яйцо. Бедное, трусливое исполнение, предел возможностей молодого, плохого художника.
– Это автопортрет… – повторяет Сэм. Они с Тибо в страхе тянутся друг к другу, хватаются друг за друга.
Тибо договаривает:
– …Адольфа Гитлера.
Они пытаются бежать, но когда Тибо кричит Сэм, хватает ее сумку – акварельный маниф в это же самое время поворачивает в ее сторону безглазое лицо, – девушка действует с силой, превосходящей человеческую. Она уволакивает Тибо прочь со скоростью и мощью, заимствованными у боссов из Преисподней. Ее глаза мерцают, вокруг двух беглецов вспыхивает ореол, и она прыгает, напрягая все силы, стремится в укрытие за стеной…
…а потом замедляется, отпускает Тибо, и Гитлер-маниф поворачивается, смотрит, видит ее и все вокруг нее, и руины зданий превращаются в конусе этого взгляда в безупречный открыточный пейзаж. Сэм застывает. Она висит в воздухе, автопортрет смотрит на нее, а потом она просто исчезает.
Исчезает. Сэм развоплотилась. Взгляд манифа вычеркнул ее из мира.
Тибо отползает назад, прикусывает язык – ее имя рвется с губ. Улица выглядит такой миленькой, но Сэм на ней больше нет.
Партизан запоздало осознает: маниф теперь смотрит в его сторону.
Тибо бросается в окно подвала. Разбитое стекло восстанавливается у него за спиной – теперь оно тонкое, словно сделанное из сахара. Гитлер-маниф переделывает историю, навязывая ей свое ви́дение.